Александр Андреев - Очень хочется жить
— Нельзя так. Ты забинтуешь, а в глазу сор, зараза… Критический момент настает, а командир кривой. Несолидно. При таком деле надо глядеть в оба!.. Моя бабка в подобных случаях проводит такую операцию… — Чертыханов крепко стиснул мой виски лопатистыми ладонями, приблизил к моему, глазу лицо, точно хотел поцеловать или сказать что-то по секрету, и не успел я откачнуться, как язык его уже ловко очищал яблоко от грязи. — Держите его сзади, чтобы не брыкался, — попросил он, выплевывая ил. — Ноги спутайте, чтобы не колотил меня по коленкам, как футболист…
Через минуту операция закончилась, и я мог смотреть; острая ломота в виске прошла, лишь легкое пощипывание гнало обильную слезу. Чертыханов вытянулся и, кинув ладонь за ухо, — сделал он это нарочно, зная, что я терпеть не мог этого нелепого жеста, — отрапортовал с непроницаемой и глуповатой ухмылкой:
— Все в порядке, товарищ лейтенант! Теперь вы можете взглянуть на вторую стаю птичек — гостинцев нам везут…
Второй заход был деловитей и серьезней. Бомбы покрывали не только берег, где зацепились наши роты, но и реку и, самое главное, огневые позиции наших батарей. Налет продолжался минут десять. Когда же волна схлынула, я вышел из укрытия и взглянул вдоль берега. В одном месте был отхвачен и опрокинут вниз огромный кусок берегового обрыва. Боец лежал, полузасыпанный землей; второго отбросило к самой воде. Оня Свидлер, схватив кожаную санитарную сумку, побежал оказывать помощь раненым. Вскоре он вернулся под мост, молча сел на плащ-палатку, обхватил острые колени руками и замер, оцепенелый.
— Шесть человек убитых, один легко ранен! — вырвалось у него, как глухое рыдание. — Одному оторвало голову… Какой ужас!..
— Политрук жив? — спросил я; Оня как будто не расслышал меня, не ответил, потрясенный увиденным. Я тряхнул его за плечо. — Щукин жив, спрашиваю?
— Я же сказал, жив… Какой ужас! — повторил он и, как бы вспомнив что-то, торопливо отстегнул ремни большой парусиновой сумки, в какие укладывают парашют, достал из нее бидон со спиртом и прямо из горлышка стал пить отрывистыми глотками; на тощей и длинной шее вверх и вниз двигался остро выпирающий небритый кадык. Оторвавшись, Оня поставил бидон между ног и печально, с немой болью обвел черными потускневшими глазами окружавших его красноармейцев, — они впервые видели, как пьет старшина.
— Товарищ лейтенант! — Оня встал и шагнул ко мне. — Разрешите влить огонька в солдатскую душу?.. Поднесу я ребятам по стопке — не пропадать же добру… — И, не дожидаясь ответа, перекинув через плечо парашютную сумку, не пригибаясь, побежал вдоль обрыва, на минутку задерживаясь возле каждой стрелковой ячейки.
Самолеты снова вернулись, сбросили еще несколько бомб. На месте их падения вырастали разветвленные, подбитые снизу огнем, уродливые и большие кусты из земли и дыма; из реки, с самого ее дна, вырывались ввысь, подобно гейзерам, стремительные струи. Я молил, чтобы пришли наши «ястребки», разогнали стаю стервятников, отвели от нас смерть; но «ястребки» не появились, а в роте не стало еще восьми бойцов…
С правого фланга Оня Свидлер нес на спине тяжелораненого красноармейца. Ноги раненого тащились по земле, оставляя две ломаные черты. Когда Оня положил его на плащ-палатку, чтобы как следует перевязать, боец уже не дышал; юное, с ясными чертами лицо его было преисполнено мужественного и вечного спокойствия. Оня протяжно и сожалеюще застонал, точно был виноват в смерти этого человека.
— Какой ужас!.. — Краем плащ-палатки он закрыл лицо убитого.
Самолеты скрылись за холмами. На равнину снова вылетели на полном ходу танки, устремились прямо к переправе, ведя огонь из пушек и пулеметов; и снова встала и пошла пехота.
Передний танк шел прямиком на переправу. Разрывов на его пути становилось меньше: одна батарея, очевидно, была подавлена. Банников три раза выстрелил из противотанкового ружья, но или промахнулся, или пули не пробивали брони. Сержант Сычугов бросил навстречу противотанковую гранату, она разорвалась, когда танк уже сполз с откоса и гусеницы коснулись деревянного настила; доски и бревна заскрипели и застучали под тяжестью стальной махины. Танк выскочил уже на тот берег, скрылся, огибая осинник, стреляя на ходу.
Я ужаснулся: враг может овладеть переправой, прошел один танк, пройдут и другие. Я подбежал к Банникову, с силой рванул его за плечо:
— Не можешь стрелять, так не берись! — Бронебойщик непонимающе взглянул на меня — в глазах стояли досада, злоба и упорство, — вырвался и опять взял ружье, поторопился выстрелить в надвигающийся танк и опять промахнулся. Взревел, словно от ужасной боли.
— Целься лучше, дурила! — посоветовал Чертыханов, припадая на одно колено рядом с Банниковым. — Руки дрожат, будто кур воровал!..
Банников выстрелил еще раз, и танк задымился. Боец повеселел, успокоился, поджидая следующую машину.
Артиллеристы, пулеметчики и стрелки все таки отделили пехоту от танков. На лбу Суздальцева высыпал крупный, росистый пот, как от тяжелой работы. Он стрелял, оскалив зубы, бился в яростной дрожи вместе с пулеметом.
Мина разорвалась совсем рядом. Суздальцева отшвырнуло от пулемета, окатив землей; широко открывая рот, он глотал воздух, подобно рыбе, выброшенной из воды; синие глаза смотрели в небо, не мигая; вскоре они заледенели… Бурсак прикрыл лицо ему пилоткой. Заправив новую ленту, Бурсак застрочил, сердито шепча что-то, должно быть, ругался.
В это время прорвался к переправе второй танк. Я взглянул на Банникова — опять промазал! Бронебойщик сидел, уткнув лицо в землю, не двигался.
— К ружью! — крикнул я Чертыханову.
Танк был уже в тридцати метрах, в двадцати… Необычайное волнение остановило дыхание: Юбкин вскарабкался на насыпь и пополз навстречу танку. Шагов за пять от него он встал, щупленький, в длинной, почти до колен, гимнастерке с засученными рукавами, сделал несколько несмелых шагов, туго прижимая локти к бокам, — держал у груди гранату… Мне не раз потом приходилось видеть такие поединки человека с огромной бездушной, грохочущей машиной, когда юноша-воин за эти несколько роковых шагов взрослеет, мужает, стареет и голову покрывает седина…
Человек и машина сблизились. Юбкин, словно молясь, опустился на колени и, протянув обе руки, положил под гусеницу гранату. Вырвавшийся огненный клубок подбросил бок танка… Я с силой надавил кулаками на глаза, как бы задерживая крик отчаяния, боли и сожаления. Какое великое мужество хранилось в душе этого маленького трогательного человека! Переведутся теперь королевы в маленьком городке Горбатове…
Оня Свидлер схватил меня за плечо:
— Глядите, Хохолков!
На том конце моста, пригибаясь, шел повар. Он нес с трудом бидон из белой жести — ползти с тяжелым грузом, должно быть, невозможно. Хохолков часто приседал, пережидая огонь, и опять шел… На середине моста он выронил бидон и, взмахнув руками, опрокинулся навзничь. Бензин запылал, подожженный пулей. Все шире расплываясь по настилу, он потек между досок. В воду падали огненные капли, точно горящая кровь бойца. Пламя все жарче охватывало мост…
Прокофий Чертыханов подбил еще один танк. Раненых и убитых на берегу все прибавлялось. Чернов, делая длинными ногами саженные прыжки, ринулся под мост за патронами; когда он возвращался к пулемету, то его как-будто кто-то сильно-сильно толкнул в спину. Чернов сделал по инерции несколько неверных прыжков и упал, не выпуская из рук коробок, и Бурсак с трудом разжал ему пальцы… Пулемет стучал, не умолкая, настойчиво, наперекор всему, и мне все время казалось, что если оборвется его непокорный голос, то оборвется и наша жизнь — нас захлестнут, задавят.
Три раза фашисты из-за горящих танков бросались в атаку, и три раза их отбрасывали назад. Пулемет умолк. Остатки уцелевших гитлеровцев рванулись в последнюю атаку. Бурсак лежал, раскинув руки, с лицом, залитым кровью, рядом со своим дружком Суздальцевым. Заменить Бурсака уже некому. К пулемету встал я. Я уже различал лица врагов, их открытые, кричащие рты. Плечи мои задрожали в крупной, ознобной дрожи; пулемет бешено, оглушающе зарокотал. Я видел, как одна за другой падали, точно споткнувшись, серо-зеленые фигурки: может быть, они подсечены пулями, а может быть, опасались быть подсеченными и залегли; живые уползали к кустам, к воронкам, вскоре фигурки совсем перестали маячить перед глазами… А пулемет все еще стучал, распаленно и надсадно, пока не захлебнулся и не затих сам: кончилась лента; от кожуха бил в лицо жар.
Я выпрямился и, оглянувшись вокруг, испугался одиночества; так пугаются во сне, когда сновидение заводит тебя в странный и чуждый мир, где только что прошлась смерть, оставив после себя горе и опустошение: живых вокруг меня никого не было. Все те, с кем я за эти несколько дней — дни, равные годам! — сроднился, лежали вдоль берега в скорбных, беспомощных и каких-то молящих положениях. Синеглазый, похожий на Есенина пулеметчик Суздальцев мечтал увидеть Победу, прекрасную и желанную, но отдал жизнь за то, чтобы ее увидели другие. Неподалеку от него — сержант Сычугов, хмурый и сердитый, словно у него и сейчас болели зубы; высохшая на солнце кровь покрывала щеку коричневой коркой. Чуть дальше распластался, разметав руки, лихой и веселый Чернов. И весельчак Банников исполнил здесь, на этом косогоре, свой последний танец. Там, у моста, вблизи поверженного им огромного железного чудовища, лежал маленький Юбкин. А на мосту погиб, охваченный огнем, Хохолков… Вечная вам память, герои!..