Сергей Баруздин - Речка Воря...
Таким увидела она и поселок — то ли при каком-то лесопильном заводе или при кирпичном, — много похожих рабочих поселков у нас в Подмосковье! Там находился штаб полка, куда их направили. Поселок был разбит. Все завалено снегом. Здесь шли, видимо, тяжелые бои. Здесь лютовали враги, но даже снесенная кем-то из наших виселица была запорошена снегом. И таблички на трупах повешенных — «Они стреляли по немецким войскам», «Это — партизаны», «Так будет с каждым, кто не приветствует новый порядок» — вместе с трупами заснежены. Осталось несколько целых изб, но и они под снегом, будто погребенные. Снег, снег, снег! Сколько может быть снега!
Вспомнив о поселке, она как-то с опозданием подумала о нем, о своем соседе:
— Слава, а нога не болит?
Как же она забыла? Как могла забыть! Ведь еще позавчера он признался ей, что был ранен в ногу во время боев за этот поселок, но так и не пошел в госпиталь, отделался перевязкой в санбате.
— Что ты, Варюша! Какая там нога!
Ей хотелось сейчас смотреть не вперед, а в небо. Очень здорово, когда смотришь с земли в это белесое небо. Ели, и сосны, и березы, и даже кустарники кажутся огромными под этим небом. И маячат на его фоне темно-темно, черно-черно. Не отличишь, где белая береза, где зеленая ель. Не отличишь, где сами березы, а где снег. Слепит глаза солнце, невидимое сейчас. Слепит глаза рыхлеющий снег.
Вот ворона с карканьем перелетела с дерева на дерево. Толстобрюхий снегирь еле-еле поднялся на ветку вербы. Синицы, сразу три, взмахнули зеленовато-желтыми крылышками и умчались в сторону. Смотреть бы сейчас и смотреть! И почему до войны все это не так виделось?
— Умоляю, побереги лучше себя, — сказал Слава, — Кажется, фрицы зашевелились…
Его заботливость поражала и обескураживала ее. С ней никогда, кажется, никто не был таким внимательным. Из старших, конечно. И никто ее не любил или, вернее, не влюблялся в нее из старших. Неужели его внимательность — это и есть любовь? Страшно подумать об этом! Страшно, чтобы не обмануться…
А ей хотелось бы этого. Очень!
— Тебе говорят, фрицы! — зло пробасил Слава.
Варя невольно вздрогнула:
— Сейчас…
Она не обиделась на его резкость.
Поправила шапку-ушанку и положила на бруствер окопа автомат:
— Я вижу…
Минут двадцать шла перестрелка. Слава стрелял деловито, спокойно, будто занимался мирным важным делом. И она стреляла. И ей было приятно видеть его таким: умным, сосредоточенным, старшим. Ей всегда казалось, что мужчины умней и серьезнее женщин, что они никогда не способны на такие глупые мысли и разговоры, которых она наслушалась и до войны, и в войну, пока работала с девочками в райисполкоме. Ну чего они только не говорили, чего не придумывали, чего не обсуждали, хотя многие были старше ее, и значительно старше — на три, четыре, а то и на шесть лет, как Фаня Залманова, например.
Себя она никогда не считала умной, скорей наоборот. И страдала от этого, не всегда, правда, а временами, но на такие дурацкие разговоры она никогда бы не пошла…
Немцы приутихли. Слава поправил шапку, улыбнулся ей и опять закурил.
— Ну как?
— Хорошо, — почему-то ответила она.
— Слушай, а какое сегодня число? — вдруг спросил он. — Темнеет уже…
— Третье марта сорок второго года, а что?
— Сорок второго! Ясно, не сорок первого! — сказал он. — Забавно! Третье марта… А у меня, Варюша, день рождения…
Она не знала, что делать. В окоп свесилась ветка сосенки, совсем молодой, чахлой.
Она отломила ее:
— Тебе!
— Умница ты, спасибо! — сказал он. — Я вот ее…
И он положил ветку на край окопа под ствол автомата.
Потом стреляли по немцам и слева и справа от них. Стреляли и Слава с Варей. Ей казалось, что стреляли наугад, хотя сама она целилась, очень старательно целилась, как на курсах. Там она даже считалась отличным стрелком.
И все же ей было чуть боязно. Наших в этом окопе было совсем немного. Справа от нее, она знала, четверо. Слева от Славы — трое. Так уж случилось, что они оказались здесь в меньшинстве, а сколько было перед ними немцев — неизвестно. Ведь никакой передовой здесь и не предполагалось, она должна была быть по крайней мере в пяти — семи километрах отсюда, а потому и частей наших тут не было.
Но размышлять об этом долго она не могла. И вообще думать — это никогда не было в ее характере. И раньше жила как-то так, и потом. А сейчас… Надо просто вести себя, как Слава. Есть окопчик, довольно примитивный окопчик у края оврага, и их девять. А на том краю страшно заметные на снегу немцы. Слава знает, что делать. И она должна знать. И она будет вести себя так же, как он. Во всем. И сейчас особенно.
«И чего они лезут, — подумала Варя, — когда у нас со Славой все так сложно и нехорошо получилось!» Но тут же отогнала от себя эту мысль. «Наверно, все это опять несерьезно и по-детски… Сейчас, на войне, нельзя так!..» Вспомнился отец, которого она не видела мертвым, а лишь знала, что он погиб от немцев. Вспомнилась Москва. Москва осени сорок первого. Все вспомнилось и все забылось: немцы впереди стреляли.
И она тоже стреляла в них, теперь, кажется, более точно, чем несколько минут назад.
А небо над ними было прежним — не голубым и не серым, чистым и не совсем чистым, а с какой-то грязинкой. Как на далеких школьных акварельных рисунках. И небо было так же далеко, как далекое детство. А немцы были близко — двести, а может, и сто пятьдесят метров от их окопа, от Славы, от нее.
«Что-то все-таки не так у нас со Славой получилось», — снова промелькнуло у нее в голове. Но только промелькнуло. Даже задержаться не могло — немцы шли в атаку.
3
Маросейка — Покровка. Покровка — Маросейка. Улицы ее детства. Вернее, это была одна улица от Ильинских ворот до Земляного вала, тесная, шумная, забитая трамваями, людьми, машинами и магазинами. Маросейка продолжалась Покровкой, а Покровка — Маросейкой, и всюду почти — и слева и справа — магазины, магазины, магазинчики. Самые крупные — Стеклянный, как его почему-то называли, хотя стекол в нем было не так уж много, на углу Старосадского, и Резинотреста, на углу Петроверигского, где продавали калоши, велосипедные шины и всякие хозтовары. Там вечно и до войны стояли очереди.
Никаких особых достопримечательностей на ее улицах и в примыкающих к ним переулках не было. Здание ЦК комсомола. Тесный кинотеатр «Аврора» у Покровских ворот — почти свой, домашний, где она знала каждый ряд, каждое место и каждую складку на не очень ровном маленьком экране; на нем она видела почти все фильмы тех лет. Еще дом с не очень понятной вывеской издательства «Дер Эмес»; Большой Спасоглинищевский переулок с работавшей синагогой и Старосадский переулок с давно закрытой немецкой кирхой, парикмахерская рядом с ее Девяткиным, где она делала первую прическу — настоящую взрослую. И еще Колпачный — тихий переулок у Покровских ворот; там напротив здания МК комсомола была особая школа, где учились, как говорили, дети всех знаменитых людей. О школе этой рассказывали всякое, и, наверно, потому по утрам и в середине дня возле нее останавливались прохожие, чаще женщины и старушки, показывали, ахали:
— Вот это сын такого-то…
— А это, глядите, дочка…
— Да не эта, а вон та, рыженькая…
— Я и говорю — та…
Она и сама не раз останавливалась возле этой школы — все-таки интересно! — и смотрела, и слушала, но понимала, что все это чепуха! И то, что будто бы в эту школу все дети приезжают на ЗИСах и «эмках», — чепуха. Все шли в школу пешком, как все, и возвращались из школы пешком, как все.
По Старосадскому мимо немецкой кирхи, а иногда и по Большому Спасоглинищевскому мимо синагоги она бегала вниз на Солянку и дальше — на площадь Ногина, в клуб Наркомтяжпрома.
Отец ее после возвращения со Сталинградского тракторного работал в Наркомтяжпроме и записал ее в клуб. Там был пионерский ансамбль песни и пляски. Ансамбль — одно название.
Настоящего инструмента у них не было, кроме примитивных трубочек, важно называвшихся непонятным словом «мерлитон», барабанов и медных тарелок. Но они пели, играли, танцевали — и все получалось здорово. Они выступали в самом клубе и в Доме инженера и техника на улице Кирова.
Она, пожалуй, всегда боялась начальства. В школе — учителей, еще больше — завуча, особенно директора. Когда, казалось бы, выросла, стала взрослой, боялась всех в райисполкоме, где работала. Даже секретарша — такая же, как она, девчонка Валя, но секретарша председателя исполкома — казалась ей начальством, и она робела перед ней.
А тогда к ним в клуб запросто приходил сам Серго Орджоникидзе. И смотрел, как они отплясывают «лявониху», и спрашивал:
— А лезгинку не можете? Надо, надо лезгинку разучить.
Потом он был и на их концерте в Доме инженера и техника на улице Кирова. И не один: привел с собой Михаила Ивановича Калинина.