Сергей Поляков - Партизанская искра
— Прошу пить и… веселиться.
Полицай, агроном, староста подняли стаканы. Учителя оставались неподвижны.
— Я хочу видеть бокалы осушенными, — произнес Анушку, пытаясь улыбнуться, и поднял стакан.
Над столом поднялся агроном Николенко.
— Я предлагаю выпить за здоровье нашего дорогого начальника и пожелать ему всех благ.
— Вот это правильно! — воспрянул совсем было скисший Романенко. — А то сидят, как на похоронах.
— Зер гут, — брякнул Шмальфус и чокнулся с агрономом.
Недружно звякнули бокалы, кое-кто выпил. Некоторые из учителей приподняли бокалы, иные поднесли к губам, но, не выпив, поставили обратно.
— Господа учителя, пейте, что вы в самом деле, — тихо уговаривал Фриц.
Романенко нагнулся к пожилому учителю Еременко, любителю выпить.
— Некрасиво поступают учителя. Разве так можно? Все-таки власть, обидится, может выйти неприятность. Начните хоть вы, Савелий Викторович.
— Вот, вот, — подхватил Шмальфус, услышавший разговор, — по вашему методу, Савелий Викторович, с пивком.
Еременко поднял свой стакан, глотнул и… поставил обратно.
Тост за здоровье именинника не был поддержан учителями. Они сидели в полном молчании, неподвижно, словно закованные в кандалы.
Стенные часы глухо пробили одиннадцать.
Анушку поднес к губам бокал. Заметно дрожала его рука. Он выпил цуйки, запил зельтерской, налил рому, выпил, снова запил зельтерской и, расстегнув ворот мундира, вышел из-за стола.
— Петре! Объяви всем присутствующим, что вечер окончен, — сухо приказал он и ушел к себе в комнату, хлопнув дверью.
Гости стали расходиться. Первыми дружно поднялись и покинули стол учителя, за ними вразброд расходились остальные. С грустью покидали переднюю цыгане-музыканты, пожирая яства на столах голодными глазами.
Через полчаса в жандармерии было тихо. Анушку вышел из комнаты. Лицо его было багрово от выпитого вина и возбуждения. В передней лихо храпел Петре. Именинник сел на свое прежнее место и мрачно оглядел столы. Оплывали догорающие свечи, от порывистого дыхания дрожали язычки пламени, их отражения плескались в невыпитых бокалах, плясали в чесночном соусе, барахтались и вязли в застывшей чорбе.[7]
Локотенент выпил еще бокал цуйки и тяжело опустился на стол. Он долго сидел, обхватив голову руками, как бы стараясь удержать расползающиеся мысли. Хмель путал в голове все происшедшее в этот вечер. Через некоторое время он открыл глаза и огляделся. В синем дыму нелепо качались предметы, сдвигались с мест, двоились и троились, теряя свои очертания. Анушку попытался сосредоточить взгляд на каком-нибудь предмете и выбрал стенные часы. Но и те, ему казалось, двигались, цифры прыгали, а стрелок получалось так много, что нельзя было угадать, какие из них настоящие.
И вдруг все эти бесчисленные стрелки сдвинулись и исчезли. Остались только две, опущенные вниз, в сторожу, точно усы на широком скуластом лице. Да, да, темные усы, а под ними рот, растянутый в злую усмешку. И настолько знакомым показалось ему это лицо, что он отшатнулся назад. Он стал рыться в помраченной вином памяти, где же он встречал это лицо, и не раз. И вдруг… о, ужас!
Он чувствует, как хмель проходит, возвращая расстроенную память. И встают картины. Одно за другим мелькают села, люди, точь-в-точь вот с такими же вислыми усами и всегда враждебными глазами. И это лицо, что было сейчас на стене, вдруг приняло какое-то необычайно страшное выражение: брови грозно нахмурились, губы сжались в тонкую, злую змейку. Анушку зажмурился, тряхнул головой, стараясь отогнать навязчивый призрак. Но лицо преследовало его. Наконец оно отделилось от стены и двинулось.
Траян Анушку в ужасе выскочил из-за стола и, выхватив пистолет, выстрелил в надвигающийся призрак.
Через секунду в дверях стоял перепуганный Петре и смотрел, как посреди комнаты его начальник в исступлении топтал ногами стенные часы.
Глава 12
МЫ — КОМСОМОЛЬЦЫ
Сегодня у Парфентия собираются близкие товарищи.
Сгущаются сумерки. В сарае темнеет. В дальнем углу, невидимая, хрустит сеном корова. В ближнем от дверей углу белеют две жердочки — насест, память о курах, съеденных непрошенными гостями.
Дверь сарая прикрыта неплотно, можно просунуть ладонь ребром. Парфентий внутри у двери. Он встречает приходящих.
Из-за угла осторожно вышел Дмитрий Попик. Он зорко огляделся и тихо бросил в щелку:
— Парфень!
Дверь слегка приоткрылась.
— Заходи.
Большой, слегка сутуловатый Дмитрий шагнул в темноту хлева.
— Привет.
— Как вырвался? — спросил Гречаный.
— Не спрашивай! — Митя глубоко и шумно вздохнул. — Со скандалом ушел.
— Беда тебе с твоим батьком, — сочувственно сказал Парфентий.
— А ну его! Видно, придется без отцовского благословения топтать партизанские тропки. — Митя взял друга за плечи и притянул к себе. — Ты понимаешь, Парфень, батько видит, что мы, хлопцы, хороводимся, и боится. Следит за мной, глаз не спускает. А последнее время он мне совсем запретил ходить по вечерам.
— Но же не знает, куда ты уходишь?
— Он видит, что мы неспроста собираемся, шушукаемся да таимся от них. Разве они не понимают? Все понимают, и мой, и твой. Я не раз видел, как твой батько подмигивал нам, когда мы от него хотели замять секретный разговор. Только твой отец по-другому смотрит на все это. Но, Парфень, могу ли я остаться в стороне? Это значит изменить нашему делу. Да и время сейчас такое, что в стороне оставаться нельзя: либо за, либо против. Так ведь?
Парфентий признательно пожал руку товарища. Он понимал, что нелегко было Мите, вопреки желанию отца, продолжать опасное дело.
— А не напортит нам твой батько?
— Не думаю. А что дальше будет — неизвестно. Он как-то на днях пригрозил мне, что пожалуется начальнику жандармерии.
— Неужели отец родной может…
— Борьба, Парфень. Тут не считаются, сын ли, сват или брат. Как было в гражданскую войну? Отец у белых, сын у красных, родные, а враги.
— Это верно, — подтвердил задумчиво Парфентий. Он любил умного, рассудительного Митю за его товарищескую честность, несколько дерзкую прямоту во всем. С детства Митя не терпел лжи и трусости Добрый и мягкий по характеру, он обладал большой силой воли и упорством. Эти качества Парфентий высоко ценил в товарище.
Историю взаимоотношений Дмитрия с отцом Парфентий знал хорошо.
Отец Мити, Никифор Попик, был когда-то богатеем на селе. В годы, когда по советской стране широко развернулась коллективизация, семью Никифора Попика, вместе с другими такими же семьями, раскулачили. Мите было тогда шесть лет. Он не понимал еще, почему у них забрали четырех лошадей, трех коров, свиней, инвентарь, имущество. В семье было горе. Митя плакал вместе с матерью и всем своим маленьким сердцем разделял злобу отца.
Потом Митя пошел в школу. Первое время он дичился товарищей, питая к ним враждебные чувства, внушенные отцом. На уроках садился подальше, на переменах не принимал участия в играх.
Время шло. Школьная среда влияла на Митю. Постепенно он становился общительней, чувство отчужденности исчезало. А вскоре кипучая школьная жизнь захлестнула его шумной волной.
За школьной партой Дмитрий Попик постиг, зачем взамен старого в жизнь крестьянства вошел новый колхозный строй. В степь, на смену тяжкому ручному труду, пришли машины. Их веселый гул и спорая работа волновали Митю. Словно зачарованный, забыв обо всем на свете, он бежал рядом и смотрел, как шесть лемехов тракторного плуга вздымали могучие пласты земли, с шумом переворачивали их, укладывая ровными грядами.
— Тату, вот красота! Сразу сколько захватывает! Это, наверное, двадцать волов нужно, а то и все пятьдесят. А борозда какая глубокая, тату! Аж по самое колено, — задыхаясь от восторга, рассказывал Митя отцу как-то за обедом.
Отец перестал есть, уставился на сына холодными глазами и коротко сказал:
— Ешь, не разговаривай.
Однажды Митя пришел из школы домой счастливый, сияющий, с красным галстуком на шее.
— Мама, тату, я стал пионером, — заявил Митя, с гордостью погладив на груди галстук.
Отец косо посмотрел на сына и что-то проворчал. Митя взглянул на мать, ища её защиты. Мать растерянно мялась, не зная, что сказать. Сына любила, мужа боялась. Одна сестренка Танюша пришла в восторг и кричала:
— Ой, Митька пионер! Красиво как! Скоро и я…
Для Мити все радости были в школе. А дома он замыкался, уходил в свои уроки. Он видел, что отец ко всему, что радовало сына, относился или холодно, или открыто враждебно.
И так постепенно Дмитрий отходил от отца все дальше и дальше. Школа становилась для него родной семьей, а дом — местом, где обедают и спят.
Шестнадцатилетний Дмитрий Попик был принят в комсомольскую организацию своей школы.