Игорь Всеволожский - Неуловимый монитор
— Учти, механик, вся надежда на ход. Фрицы хотят нас во что бы то ни стало поймать. Ясно?
— Ясно, товарищ командир.
— А мы должны во что бы то ни стало уйти. Понятно?
— Понятно. Разрешите идти?
— Идите.
Через несколько минут корпус корабля забился мелкой дрожью. Корабль развил самый полный ход.
В эту ночь Ильинов еще не раз стучался к командиру. Гитлеровцы настойчиво и нагло требовали сообщить о местонахождении корабля. Харченко приказал:
— Кто бы ни запрашивал — ни звука… Если, кроме этой ерунды, больше ничего не будет, придете в шесть ноль-ноль, не раньше.
Под утро Ильинов положил на командирский стол целую пачку радиограмм.
— Все то же самое?
— Точно, товарищ командир.
Харченко, не читая, смахнул радиограммы в стоявшую под столом плетеную корзинку для мусора.
Утро «Железняков» встретил у суровых скал побережья. Корабль шел полным ходом. Самолеты наконец отвязались от него, и в небе больше не было слышно их противного гула. В море, видно, изрядно штормило. Даже здесь, возле самого берега, монитор тяжело переваливало с борта на борт.
И все же кок вовремя готовил обед, матросы стояли на вахте, читали книжки, брились, стирали белье и мылись под горячим душем. Такова сила флотских традиций — ни штормы, ни бомбежки не могли изменить раз навсегда установленный корабельный порядок.
Несколько суток подряд «Железняков» ускользал от гнавшихся за ним по пятам гитлеровских воздушных пиратов. Он стал неуловимым, речной корабль, велением войны вдруг очутившийся в бушующем осеннем море. И если комендоры отдыхали, то машинисты не спали уже несколько ночей, и Харченко, по нескольку раз в день спускавшийся в машины, удивлялся, как еще выдерживают напряжение эти неутомимые люди.
Суровые штормы нависли над кораблем. Пронизывающий холодный ветер проникал через задраенные люки. Мелкий и частый дождь барабанил по палубе. Повсюду вокруг монитора разливалась промозглая муть, повсюду рыскали седые гребни, и лишь вдали виднелся скалистый берег.
Радио каждый день приносило безрадостные вести. Враг подошел к Москве, Ленинград в осаде, нашими войсками оставлены Одесса, Николаев, Мариуполь, Таганрог…
Тяжело было переживать это время на одиноком кочующем корабле.
«Должен быть перелом на фронте, должен быть! — писал в своем дневнике Ильинов. — Верю, этот перелом скоро наступит».
«Держатся ханковцы, держатся севастопольцы. Как бы близко ни подошел, враг к Москве, наш народ не отдаст столицу гитлеровцам!..» — записал в дневнике Павлин.
Комиссар поддерживал у экипажа веру в непобедимость нашей Родины, в стойкость советского народа. «Миллионы наших бойцов готовы защищать Отчизну до последней капли крови, — говорил комиссар. — Севастопольцы стоят насмерть, но не пропускают врага. Вот с кого мы должны брать пример! Флот поддерживает сухопутные войска на приморских участках фронта. Наш корабль находится в выгодном положении. Плоскодонный, с небольшой осадкой, он может заходить в реки, громить вражеские тылы… Наши орудия — дальнобойны, скорострельны и, как вы сами убедились под Николаевом, они обладают большой разрушительной силой. Приборы управления огнем — совершенны. Дело за нами, товарищи! Повышайте свое мастерство, будем врага бить без промаха, без единой осечки!..»
В тот же день боевой листок корабля призывал весь экипаж корабля брать пример с защитников Ханко и Севастополя…
«Сегодня, — писал в свой дневник комиссар, — мы принимали в партию комсомольцев Овидько и Личинкина. Отличные ребята, умелые, знающие специалисты, беззаветно преданные Родине люди… Я с радостью рекомендовал их в партию. С горячей речью выступил самый молодой партиец на корабле — младший лейтенант Гуцайт. Он рассказал, как безукоризненно выполняют они все его приказания, как бесстрашно забираются в самое логово врага и приносят ценные сведения… Овидько был очень смущен, не знал, куда девать свои огромные руки, рассказывая свою биографию. Несколько раз повторил, что у него на Полтавщине осталась горячо любимая мать. Полтавщина занята врагом, и я хорошо понимаю, какая тяжесть лежит на сердце у этого матроса-богатыря, не знающего, что такое страх в бою. Игорь Личинкин надеется после победы пойти в военно-морское училище и стать офицером. Если останусь жив, непременно помогу ему в этом. Мы приняли обоих, и я их поздравил. Оба счастливы, что стали коммунистами…»
10
В светлую осеннюю ночь мы увидели далекое зарево. Это был Севастополь. О незабываемых подвигах его защитников мы до сих пор слышали только по радио, теперь нам предстояло познакомиться с этими замечательными людьми и стать плечом к плечу с ними у стен города-героя.
Командир, стоя рядом со мной, поеживался от холода и не отрываясь смотрел на медленно приближающийся берег.
— Горит, — сказал он с грустью… — А какой город был!
Вода фосфорилась, переливалась за кормой и под форштевнем монитора неестественным голубым светом. Плохо! Под прикрытием темноты было бы безопаснее войти в Севастопольскую бухту.
— Подлодка… справа! — воскликнул сигнальщик и почти без паузы: — Торпеда справа! Идет прямо на нас!..
Отвертывать с курса было поздно. Монитор — тихоходен. Светящийся след торпеды приближался неумолимо. Липкий пот выступил на лбу, горячими струйками побежал по спине. Почему-то я снял очки и съежился, ожидая удара, грохота, взрыва…
— Торпеда уходит влево! — услышал я прежде, чем смог сообразить в чем дело.
— Не рассчитали! — облегченно вздохнул рядом со мной Харченко.
Торпеда прошла под нами, не задев плоского дна монитора и ушла в море. Любой корабль на месте нашего «Железнякова» взлетел бы на воздух.
Почему подводные пираты не всплыли, не вступили в бой с нами, почему не выпустили вторую торпеду? Не знаю. Возможно, они были суеверны. Ведь в перископ-то было хорошо видно, что торпеда нас пронзила насквозь и пошла дальше, оставляя за собой светящийся след…
Через час мы оставили слева черные стены Константиновского равелина и ошвартовались в узкой Южной бухте.
— Пойдем, Травкин, в город, — предложил мне Харченко, когда «Железняков» ошвартовался у причала.
Мы вошли в лес черных дымящихся улиц. Алексей Емельянович растерянно смотрел по сторонам. Не таким был его Севастополь! Где же белые, кажущиеся воздушными, дома из инкерманского камня? Где веселый Приморский бульвар — гордость местных старожилов? Повсюду снарядные воронки, комья вывернутой, обожженной земли, истерзанные деревья… Памятники — разрушены. Севастопольская святыня — белокаменный Владимирский собор-усыпальница славных героев русского флота Нахимова, Корнилова, Истомина печально возвышается над развалинами города. Стены собора зияют пробоинами, от золотого купола остались лишь обгорелые балки.
Как мы узнали от офицера, знакомого Алексея Емельяновича, встретившегося нам на улице Ленина, на Севастополь враги напали внезапно, так же, как и на нас. В три часа ночи посты службы наблюдения и связи услыхали в воздухе гул авиационных моторов. Прогремели шесть пушечных выстрелов — сигнал большого сбора. Тревожно загудел гудок Морского завода. Около четырех утра возле Приморского бульвара взорвалась первая фашистская мина. Сбросил ее самолет. Другой миной была разрушена школа. В то утро батареи сбили три вражеских самолета…
Так началась война в Севастополе. Теперь враг бомбил его с воздуха непрестанно… Враг подходил к столице Черноморского флота с суши, обложил ее с моря…
И все же — жизнь продолжалась. От бомбежек люди уходили под землю. Под землю спрятались заводы и мастерские, школы и госпитали… Ребята учились под землей, в глубоких штольнях хирурги делали операции раненым. А рядом матросы, спустившиеся под землю на короткий отдых, слушали концерт актеров флотского театра. Севастополь жил, боролся, страдал. В ритме его жизни слышалась не агония обреченного на гибель, а гордая бессмертная песнь отваге, мужеству и любви к самому дорогому, чем может обладать человек, — к Родине.
Харченко изумлялся. Он то и дело тормошил меня, обращая внимание то на одно, то на другое, особенно поразившее его.
— Ты гляди, гляди, Травкин, — сжимал он мой локоть. — Лучше гляди вокруг. Такое человеку раз в жизни суждено видеть. Запоминай на те дни, когда счет Гитлеру и его прохвостам предъявлять будем. На лица людей смотри. Они — лучший барометр. В них, что в зеркале, видны и думы и настроение.
Лица севастопольцев поражали больше всего: больше страшной картины разрушения, окружавшей нас, больше рассказов о героических подвигах этих людей. Мы не видели, совсем не видели растерянных, унылых, искаженных страхом лиц. Вокруг нас ходили, разговаривали, шутили или бранились угрюмые или смешливые люди в пропыленной одежде, от которой пахло дымом и потом. На их лицах, обожженных ветром и огнем пожаров, прочно улеглась усталость. Но безразличных мы не видели. В этом городе не было безразличных людей! Их глаза, обведенные на годы въевшимися в кожу синими кругами, горели неугасимым задором.