Юрий Яковлев - Неприкосновенный запас
Потом я стал быстро одеваться. Я никак не мог попасть в штанину и смешно прыгал на одной ноге. Он, наверно, вынырнул и снова плавает. Он снова плавает, потому что вынырнул. А может быть, набрав воздуха, опустился глубоко на дно и разгуливает по мягкому илистому дну среди рыб, водорослей и затонувших коряг. Как Ихтиандр. Но у Ихтиандра были жабры… Наконец нога поймала штанину; с трудом, чуть не порвав, я натянул на мокрое тело майку и, не оглядываясь на реку, побежал.
Мне очень хотелось оглянуться и увидеть парня или, по крайней мере, его перископчик и водяную стрелку. Но я почему-то не оглянулся. Меня познабливало. «Наверно, перекупался», — подумал я.
«Нет, нет, меня вовсе не тянет к реке. Мне просто было любопытно, как он вынырнет и будет отплевываться! А может быть, он так натренирован, что может не дышать несколько минут… Широкие плечи, бронзовая кожа… Я хотел пошутить. Просто пошутить. И ничего не произошло. Ничего и не могло произойти от шутки», — уговаривал я себя.
Я иду по улице после того, как Коперник согнал меня с места своими страшными глазами. А мне кажется, что я сейчас иду с берега реки. Только что перешагнул через замшевые шорты и сбитые набок тапки… И не знаю, что произошло там, под водой. Это было год назад, но мне кажется, что это произошло сейчас, слышите? Здесь, в нашем городе, на нашей реке.
И вдруг неожиданная мысль обожгла меня: может быть, я совершил что-то страшное на зеленой реке? От этой неостывающей мысли у меня перехватило дыхание, словно я плыл под водой, а кто-то зажал конец моей дыхательной трубки. Вдруг он утонул?!
Нет, нет, нет!
Я кричал сам себе «нет» и сам себе не верил.
Что же, я сам себе вру?
Раньше я не знал, что люди могут быть неискренними сами с собой. Мне казалось, что невозможно обмануть самого себя. Оказывается, можно. Я обманывал себя изо всех сил: «Пошутил, пошутил, пошутил». «Ты веришь, что я пошутил?» — спрашивал я самого себя. «Верю!» — отвечал я сам себе и… не верил. Заставлял себя верить и не верил. То верил, то не верил. Но какая-то боль накапливалась во мне, во мне нарывало чувство вины. Я думал, что этот нарыв прорвется, а он оказался вечным, неизлечимым.
Нет! Я не хотел. Не хотел… Поверьте мне, Коперник! Наиля!
5Прежде чем увидеть Наилю, я услышал ее голос. Он поразил меня, заставил сердце биться чаще, чем обычно. У всех людей в голосе звучит одна струна, а в ее голосе как бы слышались две: одна звучала низко, густо, а другая высоко, тонко. Эти нежные струны ее голоса звучали то порознь, то перемежались, то сливались и звучали вместе едва заметной дрожью. Самые простые слова, когда она их произносила, менялись в своем значении, и казалось, что вообще слышишь их в первый раз. Голос обновлял слова, наполнял теплом.
Я услышал ее голос и представил себе ее волосы — они должны быть темными, ее глаза — с угольками в середине, губы — чуть припухшие, с едва заметными трещинками от воды и ветра. Вместе с ее голосом ко мне долетало ее дыхание, похожее на шелест листвы, когда пахнет ветер. Когда голос ее умолкал, я боялся, что он не зазвучит снова — оторвется и улетит, как птица. Мне хотелось, чтоб ее голос звучал вечно, близко для меня. И никто бы, кроме меня, не слышал этого голоса.
Она сидела на песке, поджав ноги и упершись подбородком в колени. Я видел ее со спины. Ее спина была смуглой, не просто загорелой, а смуглой от природы. Даже когда в воздухе закружатся легкие снежинки, ее спина будет оставаться смуглой. И шея ее, длинная, плавная шея, на которую спадают черные волосы, подстриженные неровно или перепутанные ветром, шея тоже была смуглой.
Она сидела неподвижно, может быть, даже уснула. Я сделал большой круг, обошел ее, чтобы посмотреть, спит она или нет.
Она не спала. Но ее глаза так сосредоточенно смотрели в одну точку, что я подумал: она видит сон, видит сон с открытыми глазами.
У нее были темные глаза и, когда она их прищуривала, становились совсем черными. Когда же солнце не светило в лицо и она открывала глаза широко, вся чернота собиралась в маленькие точки, а вокруг этих точек отчетливо возникал темный золотистый раек. Глаза ее блестели, как от слез, хотя она не плакала. Было в этом блеске что-то тревожное.
И вдруг она оторвалась от своего сна, подняла глаза и сказала:
— А я тебя знаю.
— Ты меня знаешь? — Я хотел закричать от радости, подпрыгнуть, совершить что-то немыслимое. — Ты меня знаешь?
— Мы же учимся в одной школе. Разве ты меня не видел?
— Не видел!
Я неотрывно смотрел на нее.
— Какой ты невнимательный, — сказала она.
— Я слышал твой голос… Я услышал твой голос, — сказал я.
— Ты узнал меня по голосу?
— Нет, другое… Я хотел узнать тебя из-за голоса.
— Тебе понравился мой голос?
Понравился! Это было не то слово. Этот голос полностью захватил власть надо мной!
И вдруг я сказал:
— Ты можешь прочитать наизусть таблицу умножения?
— Смеешься?
— Нет, серьезно.
— Ты думаешь, у меня склероз? Я забыла, сколько будет семью восемь? Да? Ты так думаешь… Дважды два — четыре. Трижды два — шесть. Трижды три… Еще?
— Читай, читай еще.
— Смеешься?
— Я слушаю твой голос.
— Может быть, прочитать стихи?
— Не имеет значения.
Наиля посмотрела на меня пристально, покачала головой.
— О-о! Ты, наверно, перегрелся на солнце. Ты говоришь глупости, парень!
Она не могла понять, а я не мог объяснить ей, что ее голос менял значение слов и самые обычные слова звучали как только что рожденные. И таблица умножения превращалась в стихи.
Так мы познакомились. Потом мы стали учиться в одном классе.
Теперь, когда мне хочется увидеть Наилю, я достаю из ящика стола фотографию нашего класса, похожую на фотографию хора: все стоят рядами и только ждут взмаха дирижерской палочки. Но меня весь этот хор не интересует. Я отыскиваю Наилю. Она стоит во втором ряду, слева. Все смотрят в одну точку — собираются запеть, а она не собирается и на этой фотографии существует как бы сама по себе — случайно попала в это общество. И я благодарен этому случаю. В конце концов я прибил эту фотографию нашего класса к стенке, и все домашние думают, что я очень люблю свой класс. Ну и пусть думают.
Послушай, Наиля, у тебя ведь тоже есть такая фотография. Там я стою в последнем ряду посередке. Ты когда-нибудь достаешь фотографию из ящика стола?
Я хочу, чтоб Наиля спросила меня:
— Почему у тебя так громко бьется сердце?
— Это не сердце, — отвечу я, — это солнцебиение. Солнце тоже бьется, как огромное сердце. Через каждые два часа сорок минут — удар. Солнце сжимается, вздрагивает, гонит свою солнечную кровь по всей Вселенной, и каждый человек чувствует, как невидимая и слепящая кровь солнца касается его лица, плеч, коленок…
— Выдумываешь ты, — скажет Наиля, — не может такого быть. Солнцебиение… солнечная кровь… Солнцу не хватит места в твоей груди.
— Хватит! — стою я на своем. — Хватит. Моя грудь такая вместительная, если она вместила мою любовь к тебе.
Наиля замолчит. Опустит глаза, и верхняя щеточка ресниц сольется с нижней, словно она совсем закрыла глаза.
Она замолчит. А я все буду говорить, говорить:
— У каждого человека должен быть свой очаг, свой источник тепла и жизни. Печка, камелек, батарея центрального отопления. Мамино плечо… Теперь мой очаг — ты. Я однажды коснулся твоих волос и почувствовал, что они теплые. Жесткие, темные, но теплые. А у меня волосы холодные. Но может быть, не в волосах дело. Может быть, ты найдешь во мне источник тепла…
Однажды мы поссорились. Наиля сказала:
— Ты оказался не тем, за кого я тебя принимала.
Я хотел ответить ей, хотел спросить: «А за кого ты меня принимала? Разве не за меня самого? Разве, кроме меня, во мне есть еще кто-то? И я — это не я?»
Но вместо этого я сказал:
— Подумаешь!
Она не обратила внимания на мое «подумаешь» и продолжала:
— Ты только внешне так… ничего себе. Но теперь я тебя узнала. Теперь я вижу тебя плохо.
Я хотел сказать: «Почему плохо? Присмотрись ко мне еще, и ты увидишь меня хорошо. Присмотрись».
Но вместо верных слов я произнес другие, чужие. Я сказал:
— Надень очки!
Она снова пропустила мои слова мимо ушей, словно я уже перестал для нее существовать и мои слова утратили всякое значение. Она сказала:
— Ладно! Так мне и надо! Не буду никогда такой доверчивой!
Я хотел крикнуть: «Нет, это все не так! Я тебе все не так объяснил. Я объясню тебе. И ты поймешь. Честное слово!» Но я ничего не сказал. Она повернулась и пошла. Она просто пошла, но я почувствовал, что она уходит. Наверно, она узнала про зеленую речку и уходит навсегда. Я хотел броситься следом, но как бы окаменел, врос в землю.
Одна вина рождает другую. Зеленая речка… Упругая дыхательная трубка… Неужели так вся моя жизнь будет состоять из вины? Я не могу больше носить это в себе. С кем посоветоваться? Кому рассказать о зеленой речке и о маленьком перископе, который я ради шутки сжал в своей руке?