Олег Смирнов - Июнь
Потом Буров перестал думать о Карпухине. Голова была пустая, отзывающаяся на каждый шаг звоном, словно где-то звонили колокола. В Малоярославце звонили колокола. Нарядная там церквушка, с золотой луковкой и крестами. Раньше всегда к заутрене, обедне, вечерне, или как их там, звонили до тех пор, пока комсомольцы депо, Паша Буров в их числе, не добились, чтоб ее прикрыли. Потому — опиум для народа.
Колокола звонили в голове нестерпимо, предельная усталость наваливалась на плечи, гнула, грозила опрокинуть. Буров остановился, сбросил автоматы, вещевой мешок с магазинами и припасами, добытыми у трех автоматчиков.
Присел под кусточком, развязал мешок, принялся грызть копченую колбасу и галеты и, не дожевав, клюнул носом в колени, уснул. Не просыпаясь, повернулся на бок, утомленно всхрапнул.
Пробудившись, долго соображал, где он и что с ним. Тело ныло, мышцы были безвольные, кости — как перебитые. Голова по-прежнему пустая, но в ней уже не было колоколов. Ленивая явилась мысль: в Малоярославце звонарем служил тщедушный лысый мужичонка в выцветшей сатиновой рубахе, подпоясанной бечевкой. Мужичонка не просыхал от самогона, в свободное от работы время цеплялся к прохожим: «Кака разница между народом и людьми, ась? Не знаешь, то-то же… Кака? И я не знаю!» Но на работе был артист: вызванивал на весь городок — заслушаешься, даром что опиум.
Буров отряхнул колбасу и галеты от муравьев, доел, напился из ручья. Закурить бы. Похлопал себя по карманам: нет как нет. А троица автоматчиков, видать, некурящая попалась. Это правильно, что не курили: табак — яд, тот же опиум.
Солнце высоко. Жарко. Волгло. На сосне — потеки янтарной смолы. Бледно-алые цветы шиповника. Над ручьем. — голубые и синие стрекозы. Лужа в бабочках-лимонницах, как в тополином пуху.
Канонады не слыхать. Что бы это означало? Еще дальше на восток передвинулась война? А не вышло ли замирения? Да нет, не может быть никакого замирения, покуда фашистов не вышвырнут с нашей земли. По доброй воле-то вряд ли уйдут, на то они и фашисты.
Нужно собраться с силами, продолжать службу. И так сколько продрых. Мелькнула мысль: «Хватаюсь за привычное, знакомое, чтоб события не вышибли из седла».
Буров ополоснулся, ощутив жесткую щетину на щеках и подбородке. Пригладил волосы на затылке. Привычно надел фуражку, чуть-чуть набекрень, фасонисто. До фасонов ли ему, но — привычка. Она — как плечо товарища, на которое можно опереться.
Он пробирался по лесу, избегая полян и просек, забирая поглубже в чащобу. Пот заливал глаза — жара! Да еще три автомата на горбе; саднили царапины и стертые, сопревшие ступни. Сгорят ноги, если не дать им подышать. Даст, но попозже.
Самолет провыл на большой высоте. В Забужье гукнул паровозный гудок. Где-то ревел танковый мотор.
Самолет — немецкий, паровоз — немецкий, танк — немецкий. Будьте вы прокляты, гады!
Буров подошел к старице: вербы в воде, на кочках — серые цапли и бело-черные аисты, сторожат лягушек. Из кустов высмотрел: ни единой души.
Зашагал, прячась за кустами. Обогнул старицу, выбрался в орешник. Изумрудная ящерица мелькнула в зеленой траве. Буров загляделся на нее и споткнулся. И вдруг снова вспомнил, как закрывал глаза Саше Карпухину.
И еще вспомнил Карпухина — живого. Это когда тот только-только прибыл на заставу и мог «тыкнуть» самому лейтенанту Михайлову. Прибыл с молодым пополнением, удалой, улыбчивый, а отправился в дозор с Буровым — и сник, Буров это ясно видел. Саша пугливо посматривал на старшего, ежился, хотя в ночи ни звука, разве что Буг плещет. Оно, конечно, впервые в наряде, мнится, что из любого куста на тебя кинется диверсант, с молодыми бойцами так бывает, впоследствии проходит. Прошло и у Саши, тем более что Буров успокоил его, подбодрил — вел себя подчеркнуто хладнокровно. На границе важно владеть собой, не подавать виду, что страшновато.
«Слушай, сержант, — мысленно сказал себе Буров. — А ты сейчас не трусишь? Не хватит ли прятаться по глушнякам, не пора ли поискать фашистов?»
Он поправил автоматы и повернул к просеке, по которой изволоком колеился проселок. Просека была пустынна, но виднелись клочья сена, конские яблоки, пятна мазута: вероятно, здесь ездили. Разумеется, немцы. Местные жители сидят по хатам. Кто рискнет куда-либо поехать?
Буров залег в песчаной яме, удобной, будто окоп. Разложил перед собой автоматы, запасные магазины. Просека просматривалась отлично — и вправо и влево.
Едва Буров успел оценить это, как справа, с пригорка, начала спускаться повозка, запряженная битюгами, за ней вторая, третья, четвертая. Ого, целый обоз! Немцы! Куцехвостые битюги, в повозках ездовые, четыре ездовых, вероятно, вооружены, да черт с ними, ударить по головной подводе и по замыкающей, создать пробку, затем бить по остальным. Проселок здесь изгибается плавной дугой, есть где, что и чем бить. Давай, сержант Буров!
Переваливаясь с боку на бок, поскрипывая увязавшими в песке колесами, повозки катили за мерно вышагивающими битюгами — на глазах шоры, взмахивают подрезанными хвостами, отгоняют слепней. Ездовые дремлют, намотав на кулак вожжи. Повозки вроде бы с ящиками.
Буров подпустил обоз метров на тридцать и ударил, как замышлял, — поголовной, по замыкающей, по лошадям, по людям. Вопли, ржание, треск автоматных очередей. Головные битюги рухнули, на первую повозку наткнулась вторая, а предпоследняя начала было разворачиваться, но путь ей преградила замыкающая: одна лошадь убита, другая бьется в постромках, ездовой соскочил, Буров его срезал.
Патронов не жалел, расстрелял все три автомата, потом в одном сменил магазины и бил, бил. Никого уже, наверно, не осталось в живых, а он стрелял, закусив нижнюю губу.
Остановился, когда услышал: на пригорке загудела автомашина. Так и есть, грузовик буксует, из кузова выпрыгивают солдаты. Он посчитал за лучшее не связываться с ними и, подхватив автоматы, пригнувшись, побежал прочь от просеки.
Вдогонку, кажется, стреляли. Он не отстреливался, бежал, покамест хватило сил. У ручья в изнеможении свалился, припал к воде. Подумал: «Устроил им заварушку! Теперь будут, поди, осторожнее. И мне надобно быть настороже. Прежде времени гибнуть не резон. Пожалуй, больше в охотничий домик не пойду, буду кочевать, менять стоянки».
Он с удивлением заметил, что его трясет, как от озноба. Не хватало еще, чтоб нервишки расшалились. У пограничника не должно быть нервов. А между прочим, из фашистских автоматов лупить фашистов очень сподручно. Но все же неэкономно он расходовал боеприпасы. Потерял над собой контроль и сжег почти все патроны. Охватило каким-то азартом, а надо бы не поддаваться, надо бы сохранять голову ясной. В противном случае наломаешь дров. Вот снова пополняй боеприпасы.
Он снял сапоги, размотал портянки, обмыл ступни. Посидел, блаженно пошевеливая пальцами. Перекусил колбасой и галетами — прикончил остатки. Харч тоже придется добывать.
До тошноты, до вязкой слюны потянуло накурено. В какой раз пожалел, что не взял сигареты у Карпухина, так и похоронил его с сигаретами. Ладно, добудет. Пока же можно собирать палые дубовые листья, размельчить, истолочь. Кусочек газеты — и цигарка готова.
От едучего, противного дыма в горле запершило. Буров прокашлялся, вытер заслезившиеся глаза. Да, это не «Беломор». Ну и пакость же!
Докурив и обувшись, Буров посидел, бездумно глядя в небо. Что-то крохотное, щекочущее коснулось уха. Буров, пришлепнув, снял это крохотное. Разжал пальцы: полураздавленная божья коровка, от нее пахнет ромашкой. Бережно положил в траву, как будто коровку можно было спасти. Как она пахла ромашкой!
На сук неуклюже, еле сохранив равновесие, уселась взъерошенная ворона. Раскачивалась, заглядывала вниз, под ветку.
— Кар-р!
Чирикавшие окрест птахи враз присмирели. Ворона покрутила головой, долбанула клювом лист. Осмелевшие птахи зачирикали, ворона вновь каркнула. И вновь птахи притихли и вновь зачирикали. И в третий раз все это повторилось. Затем ворона взмахнула грязно-серыми крыльями и косо, толчками, словно проваливаясь, полетела на юг.
Буров проследил за ее полетом и встал. Поясница не разгибалась, крепко скрутило. Окажись рядом товарищ Карпухин, сразу бы полегчало. А так — терпи, топай помаленьку.
Пройдя с полкилометра, Буров понял: направился к грунтовке, за камышовником. Почему туда? А почему бы и нет? Но отчего лишь через полкилометра сообразил, куда топает? Затмение нашло.
До грунтовки Буров не добрел, когда услыхал шум и крики:
— Шнеллер, шнеллер!
— Бистро, русски свинья!
Буров затрусил рысцой. Автоматы молотили по горбу, казалось, что чудовищный кол вгоняется в поясницу. Сжав зубы, Буров бежал наискосок, чтобы срезать угол и упредить. Грунтовка открылась сквозь кусты. По ней, взбивая пыль босыми ступнями, окруженная велосипедистами, шла толпа.