Анатолий Азольский - Окурки
Наконец угомонились. Минометный расчет увели на южную окраину леса, ближе к дороге выставили передовое охранение. Все рвались в бой, а что к добру такое не приводит, Христич знал по собственному опыту. В октябре 41-го года (дело было в Горьковской области) его со взводом послали на будто бы сброшенный немцами десант. Взвод залег в засаде и на зорьке увидел одиннадцать человек с парашютными мешками на спинах. Почему парашюты должны быть на горбу – никому в голову не пришло, парашюты представлялись всем не падающими с неба, а именно так – несущими их на себе. Сдурел весь взвод вместе с Христичем, а уж тот не впервые сталкивался с немцами, окружал в июле десанты, сам убегал от них. Здесь же – оглупился, когда на фоне алеющего востока увидел одиннадцать четких силуэтов. Открыли огонь, и вот результат: один убит, четверо ранены, и не парашютисты-десантники, а бабы ночью грабившие колхозный склад. Штрафбатов тогда еще не было, Христича могли без зазрения совести шлепнуть перед строем истребительного батальона, но в неразберихе московского драпа ему удалось переметнуться в сибирскую дивизию.
Ночыо его разбудили. «Ну?» – спросил он, не раскрывая глаз, ожидая доклада взводного, отправленного в райцентр. Но растолкали его курсанты: «Товарищ капитан! Немцы!» В кромешной тьме Христич пошел к охранению. Была беззвездная ночь, безлунная, было так тихо, что услышали, как в деревне (а до нее три километра) запел петух. Христич приложил ухо к земле. На севере что-то происходило, оттуда шел дробный гул, обрываясь томительной тишиной и возобновляясь. Не танки, определил Христич, не артиллерия и не пехота в походном строю, и от неопределенности душа погружалась в тоску. Гул наконец провалился в беззвучие, которое заговорило, пробуждая в человеке древние признаки надвигающейся беды. Где-то будто приподнималось на лапы раненое животное, ослепленное болью и способное поэтому разорвать в темноте клыками и когтями любое живое существо. Сдавленным шепотом Христич приказал всем взводам сосредоточиться на опушке, огонь открывать только по команде. Сам же вышел на дорогу, поднял голову к небу. Оно отражало рокот и ропот, поступь наползавшего страшилища. Ноздри защипал запах навоза, обострив слух выросшего в деревне мужчины, и Христич догадался, что длинное, судя по протяженности звуков, существо – всего-навсего колонна вооруженных людей с обозом. Немцев здесь не предвиделось и вообще быть не могло, и все же Христич, возбужденный нетерпением и страстью курсантов, готов был принять неравный бой с авангардом противника, уничтожить его в короткой стычке. К счастью, вернулся из райцентра взводный, шепотом сообщил умопомрачительную новость: курсы – ликвидированы, всем трем ротам приказано поступить в распоряжение командира 293-й дивизии, Первая и Вторая уже там, Третью ждут на станции, из райцентра с минуты на минуту приедут грузовики, сам взводный добрался до леса на случайной машине, привез мешок с хлебом и консервами. И о конно-пешей массе на севере предупредил: идут переброшенные из-под Петрозаводска пограничники.
Христич глянул на часы: половина первого ночи. Выскочили из тьмы звезды, показалась луна. Конно-пешая масса приближалась, Христич совершил самую главную и страшную ошибку, не увел курсантов в лес, а позволил им рассмотреть то, что взводный называл пограничниками из-под Петрозаводска.
Осиянная лунным светом, по дороге брела бледносиняя масса людей, похожих на трупы, только что вставшие из братской могилы. Эти разлагающиеся призраки издавали жуткую вонь, была она такая густая, что курсанты попятились, зажимая носы. Запряженные в повозки лошади мотали головами и тихонечко пофыркивали, эти коняги, когда-то дружившие с людьми, теперь боялись их. Бока их впали, ноги надламывались. Люди же еще не воевали, в повозках лежали не раненые, а смертельно уставшие, изможденные двенадцатисуточной дорогой солдаты, у которых не было уже сил идти и спать на ногах. Христич дернул за плечо. офицера, внезапно заснувшего и остолбеневшего, двинул его, сунул в зубы зажженную папиросу, и тот, жадно затягиваясь, продолжая смотреть в спину впереди идущего, поведал Христичу, что направляются они к распоряжение начальника войск охраны тыла, что двенадцать суток мотались по железным дорогам, пока не прибыли сюда, что в срок их никогда не кормили и в последний раз видели они пищу трое суток назад, на станциях же все военпродпункты считают их на довольствии Наркомата Внутренних дел, что, конечно, правда, и поэтому обеспечивать их нигде не хотят, указание же начальника тыла Красной Армии о постановке их на снабжение так и не поступило в округ.
Кто-то из курсантов мотанулся в лес и вернулся с тремя буханками хлеба, но призраки не замечали протянутого им куска, были они в той степени одичания и озверения, когда идти на смерть легко, ибо хуже этой жизни не придумаешь… Сорок минут текла мимо курсантов эта смердящая, колышущаяся масса. Колонну замыкала фура с зачехленным знаменем и полковой канцелярией, солдат на фуре зубами. вцепился в буханку, разорвал ее пополам, спрыгнул на землю и остановил мерина, стал по кусочкам вкладывать ему в пасть ломанный руками хлеб. Солдат был, конечно, писарем, а те всегда довольны жизнью и службой, и этот полудохлый пограничник сразу ожил, намекнул на выгодный обмен: есть у него мины, немецкие, миномета же нет, так не махнемся ли – пять лотков мин на пять буханок?
Махнулись. Покормленный мерин отважился пойти побыстрее, но смелости хватило на несколько шагов. Задержка дала курсантам возможность задать вопрос: да что же здесь происходит, кто виноват, кого наказывать надо? На что солдат, стронув наконец мерина, с писарской откровенностью брякнул: – Измена, братцы, кругом измена! Говорю вам – измена!
Не так уж и громка было сказано, и стояло-то у фурм пять или шесть курсантов, и тем не менее слово это «Измена!» долетело до тех, кто залег у дороги, кто с опушки глазел на странное шествие сизобледных человечков. Фура со всезнающим писарем скрылась из виду, тележный скрип еще раздавался в ночи, и Христич понял, что случилось непоправимое, что рота впала в тупое, глухое к разумным словам остервенение, и что будет дальше – это уже от него не зависит. Рота слушала только себя, никого более, и видела только то, что хотела видеть воспаленным воображением. Про десант было забыто, никто, пожалуй, уже не знал и не помнил, почему все они здесь, в сорока километрах от курсов. – Никому из курсантов не было сказано, что сейчас подъедут грузовики из райцентра, но все они вышли из леса и – в пугающем Христича безмолвии – ожидали чего-то. Взводные командовать опасались, сам Христич то погружался вместе со всеми в безумие, то выныривал оттуда, жадно хватая ртом чистый воздух. Теперь уж, подумал он, штрафбат ему обеспечен, и горько пожалел своих взводных, по-детски жавшихся к нему. Они и Христич были уже пленниками и первыми жертвами хищной, злобной и жадной до крови стаи.
Подъехали полуторки, курсанты попрыгали в них. У Христича еще теплилась надежда, что тряская дорога выветрит из курсантов дурь, но рота свирепела с каждым пролетевшим километром, кулаками лупила по кабинам, подгоняя шоферов.
Остановились невдалеке от Посконц, курсанты спешились. Спасал взводных, Христич уложил их в кузове полуторки, шепотом приказал: ехать на станцию, предупредить коменданта. Пока укладывал взводных, пока грозил шоферу, две другие полуторки развернулись и скрылись в ночи. Что шоферы подумают и что кому доложат – Христичу было уже на все наплевать, он догонял ушедшую к Посконцам стаю, не сомневаясь, что нацелилась она инстинктом на гнездо изменников, то есть решила арестовать и расстрелять Висхоня и Калинниченко. В каких домах живут они – не знал никто, инстинкт безошибочно направил стаю к верному человеку.
Темень, луна скрылась, Христич бежал за ротой, пригибаясь как при обстреле. Рота грамотно, не бряцая оружием и котелками, вошла в Посконцы, полукольцом охватила правление колхоза, выслала сторожевое охранение на развилку дорог. Несколько человек отделились и пошли к дому официантки Тоси. Как подняли ее, как позвали – Христичу увидеть не удалось. В длинной белой ночной сорочке Тося, вышла к курсантам, сказала, что ни Висхоня, ни Калинниченко в селе нет. Зато указала на другого врага, на очаг разврата.
Пыхтящая от нетерпения стая разделилась надвое. Два взвода пошли в сторону курсов, что мало обеспокоило Христича, поскольку там – никого. Остальные пробирались крадучись к дому, где дрыхли беспутные парикмахерши. Тося так и не набросила на себя чего-либо верхнего, темного, белела в темноте ангелом мщения, над черной землей, казалось, порхает белая бабочка.
Подошли. Все залегли у плетня или сели на корточки. Тося сжалась в комок, сплющилась, прижалась к калитке, пытаясь отодвинуть засов, но, видимо, побоялась скрежетом металла разбудить ненавистных ей обитательниц дома. Повела курсантов в обход. Произошла непонятная Христичу заминка, задержка, все объяснилось, когда мимо пробежал курсант с бидоном керосина. Пистолет трясся в руке Христича, прекрасной мишенью была сорочка Тоси, но руку кто-то заломил. От одного угла дома к другому перемещалась белая бабочка, махая белыми, крылышками, доливая стены керосином. Христич изогнулся, сбросил с себя, напавшего курсанта, ударил его, тот дернулся и затих. Тут бы и выстрелить, но (он с ужасом признался Андрианову) ему самому «огонька захотелось», он почувствовал в себе такую тягу к сожжению чего-то, не для огня предназначенного. Он, возможно, еще и струсил. За одним выстрелом последовали другие бы, и не отдельный дом на отшибе сгорел бы, а заполыхала б вся деревня.