Анатолий Кучеров - Служили два товарища...
Случалось, кто-нибудь оставлял второе или ужин. Как об этом доходило до начпрода, не знаю. Но он обычно в таких случаях появлялся в нашей столовой.
«Ты что ж, Гречка, не ешь? — начинал он. — Что, не нравится?»
И не отпускал парня, пока не добивался ясности в этом вопросе.
«Ну, живот болит», — признавался Гречка.
«Это дело другое. Может, тебя на диету?»
Вообще это был очень хороший человек и офицер. Его все знали и любили, и он знал каждого курсанта.
Другое дело — наш полковой начпрод. Он отличался небывалой щепетильностью во всем, что касалось, так сказать, формы, бумажной стороны дела. У него была любимая фраза: «Я люблю порядок».
Конечно, что возразишь против любви к порядку! Но он был до такой степени рабом придуманных им самим порядков, что причинял нам много неудобств. Он требовал, чтобы подписи на аттестате стояли именно в той строчке, где им положено, и ни на миллиметр ниже, у него была целая философия по поводу запятых, точек и ясности оттиска печати.
Любовь к порядку соединялась у него еще с одной идеей. «Человек, который не умеет позаботиться о себе, никогда не сумеет позаботиться о других», — говорил он. У начпрода блестят сапоги — он понимает, как важно, чтобы блестели сапоги, поэтому он заботится о ваксе. Таков был ход его мыслей. С этой точки зрения он должен был жить как можно лучше, чтобы, так сказать, понять всю важность такой жизни и для других. Последняя идея была руководящей в его жизни. Быть может, наш начпрод был несколько лучше и человечнее, чем я его здесь нарисовал по давнишней к нему неприязни, но мне он казался именно таким. И вот он выступил с длинной речью.
Из нее следовало, что в труднейшую и ответственнейшую минуту Климков присвоил целую буханку хлеба и что он ставит вопрос о Климкове, о том, что Климков потерял свое комсомольское лицо.
Я не удержался и крикнул:
— Неправда! — и потребовал слова. Но меня призвали к порядку.
Начпрод продолжал свою речь. Он торжественно объявил, что в другое время не стал бы говорить о буханке хлеба и никто не стал бы говорить, но сейчас он вынужден, потому что этого требуют от него партия, совесть и честь. Он говорил, что это — непонимание настоящего момента и что на сегодняшний день буханка хлеба по рыночным ценам составляет более тысячи рублей и кто знает, что сделал Климков с этой присвоенной буханкой. Наконец он окончил свою речь при всеобщем тягостном молчании.
Тогда я получил слово и сказал, что наш коллектив всегда отличался дружбой, что я не видел летчика, который не помог бы товарищу. Я уезжал в Ленинград, у меня там родные, и я спросил Климкова, что он сможет мне дать вперед, в счет моего пайка, по аттестату. Он дал мне буханку хлеба. Он сказал, что мы в этот день урежем свои порции, и сам вышел в кают-компанию и объяснил командирам. Там сидели многие, и Филатов, и Сотников, и никто не сказал: «Не давай, Климков».
— У вас родные эвакуированы! — крикнул с места начпрод.
— Правильно. Но у меня в Ленинграде близкий человек, и, надеюсь, товарищи разрешат мне не распространяться об этом. Но я хочу сказать, что если на ком-нибудь есть вина, то она на мне. Я попросил, а Климков как настоящий товарищ не мог мне отказать, как отказал начпрод.
— Точно! — крикнул кто-то с места.
Потом получил слово Климков. Мне понравилось, как он сказал. Он сказал так:
— Вы можете проверить, товарищи. Меня насильно из мотористов перевели по моей довоенной специальности, подчеркиваю: насильно. И хлеба я не продавал, этого никто не скажет, но если товарищ просил и нуждался — я всегда делился. Потому, мне кажется, командиры обязаны поделиться с товарищем, когда у него нужда! Вот и все. А наш начпрод тебе горсти соли не даст без семи печатей.
Во время речи Климкова я увидел Василия Ивановича. Он сидел в углу и внимательно слушал. Потом он попросил слова, и наступила полная тишина. Меня очень интересовало, что скажет Василий Иванович.
— Вообще Климков поступил неправильно, — сказал Василий Иванович, — нормы так урезаны, что наш доктор ворчит: народ похудел, слабеет. Это может отразиться на боевой работе. Вот почему Климков неправ. Командиры могли и согласиться отдать граммов по двадцать Борисову, но они обязаны съедать свою норму, и Климков как специалист своего дела это обязан понимать. А старший лейтенант Борисов должен был зайти ко мне. Я ведь разрешил ему командировку в Ленинград, я бы нашел способ помочь, не урезая рациона. Что же касается начпрода, то он, хоть формально и прав, не должен много шуметь вокруг этого дела и чернить народ. Помочь и поделиться — это наша флотская традиция, и начпроду это полагается знать. Советую, товарищи, на этом со всей этой историей покончить. Другое дело, если бы Климков продал хлеб: тогда бы мы его судили... Я все сказал.
Он вышел, и мы все встали, провожая Василия Ивановича. Бюро приняло предложение командира, и начпрод удалился, пожав плечами и бросив собравшимся:
— В таком случае я не знаю, как бороться с расхищением государственной собственности.
С этого вечера я его возненавидел.
Наш Степа вышел гордый, как победитель, и даже попытался блеснуть наутро манными блинчиками.
* * *
Когда я пришел к Васе Калугину на КП эскадрильи, он сразу набросился на меня:
— Ну как, ну что она?
— Ты о Настеньке?
— О ком же еще?
Он даже забыл спросить, встретился ли я с Верой.
Я рассказал Калугину всю историю, как я по ошибке попал совсем к другой Роговой и отдал ей и его банку молока, за что должен просить у него прощения.
— Ерунда какая, — сказал Вася, по привычке помолчав перед ответом, — очень хорошо, что оставил той молоко. Ну, а дальше?
Дальше я мог рассказать только о том, что к Настеньке Роговой меня не пустили, а посылку и номер полевой почты я передал.
— И больше ничего? — огорченно спросил Калугин. — Жаль, я ведь и письма не рискнул в посылку вложить, чтобы не подумала, будто я навязываюсь. А что адресок передал — это хорошо; молодец, что сообразил. Женщин мы с тобой мало видим, ну докторша, официантки — все не то, это не с самолета в тыл к врагу прыгать, тут настоящее. Такая маленькая фига, от горшка два вершка, а бесстрашная! — немного странно закончил Калугин. — Вот этим она меня и поразила, — продолжал он. — И знаю, что замужем, сама сказала. Понимаю, что надежды никакой, но готов ей всегда служить и ей удивляться. Ну, довольно об этом... Слыхал сводку? Дела поправляются, — сказал он весело. — Да, как вел себя начпрод?
Я рассказал историю с буханкой хлеба.
— Поверь, — взволнованно сказал Калугин, — у него нет ни стыда, ни совести, одно к одному, и Василий Иванович это понимает.
Калугин так горячо принял историю с буханкой хлеба (с тех пор она так и называлась у нас — история с буханкой хлеба), что мне стало совестно за сухой рассказ, и я снова начал все по порядку — о Ленинграде, о родильном доме, о докторе, Кузнечном рынке, квартире Веры. Калугин слушал с огромным интересом. Хотя мы и находились в непосредственной близости от Ленинграда, но все же обидно мало знали о нем.
Из этого разговора Калугин сделал совершенно неожиданный, но именно тот вывод, о котором и я думал:
— Умелее надо нам воевать, Борисов, — сказал он.
Для меня ясная, но какая трудная задача! Она называлась: «Ни одной бомбы мимо цели!»
* * *
Мы мечтали о прорыве блокады, как о величайшем счастье.
Шли месяцы, кончалась первая военная зима. Мы участвовали в обороне, защищая город, отрезанный от «большой земли». Он стоял словно остров в океане. Только воздушные дороги связывали нас с Родиной, никому не заказанные голубые небесные дороги, потому что небо невозможно запереть на замок. И по голубым воздушным дорогам к нам приплывали вести со всего света. Всюду, где только стоял печатный станок и где жили честные люди, печаталось о несдающемся, побеждающем городе и ленинградцах, и казалось, все честные люди во всем мире повернулись и смотрят на нас, даже в горах Бенгалии, даже на берегах Конго. Почти весь мир воевал, но настоящая, решающая война была здесь, на фронте в три тысячи километров. А мы занимали одну из его ключевых позиций, под осажденным Ленинградом, на сосновом балтийском берегу.
Сжав зубы и кулаки, мы воевали и учились. Пусть не удивляются этому, мы именно воевали, обучали и учились. У нас были классы на аэродроме. Сколько товарищей ушло от нас в эту пору навсегда! На их место приходили новые из школ, их вывозили и на полигоне обучали бомбометанию.
Шли месяцы, растаял Финский залив, пришла весна. Как и до войны, цвели деревья!
Наступило лето, немцы подошли к Волге.
Помню и все события нашей полковой жизни. Помню, как Василий Иванович стоял с гвардейским знаменем, он только что принял его, а рядом шумели запущенные перед боевым вылетом моторы. И помню его раненным в обе ноги, на носилках, и его беседу перед тем, как его увезли в Ленинград. Ему трудно было говорить, и он говорил бессвязно, но я сразу понял смысл его речи. Это было то, о чем я мечтал, к чему стремился и приближался: ни одной бомбы мимо цели!