Морис Симашко - Гу-га
Ползем обратно, впереди опять Даньковец. Иванов с ремнем на плече волоком тащит пленного, а я, упираясь коленями, головой и спиной толкаю его сзади. Потом мы меняемся с Ивановым местами. То тут, то там с нашей стороны слышится негромкое «гу-га», «гу-га», и немцы начинают лихорадочно стрелять на эти голоса. Так было условлено. Когда мы доползаем до своих окопов, на той стороне ухает взрыв.
— Есть, — говорит Даньковец. — Очка правильная!
Пережидаем, пока немцы успокоятся. Даньковец раскутывает пленного. Тот моргает глазами, хочет сесть, но Даньковец пригибает его голову к земле, хлопает по заду.
— Ладно, дальше своим ходом, в кильватер… Крихен, шнель![19]
Немец послушно, по всем правилам ползет за ним, мы сзади.
Потом мы сидим в штабном подвале и капитан Правоторов говорит, безразлично глядя перед собой:
— За «языка» положена отмена штрафного срока.
Пленный, это ефрейтор с узкими плечами и большим кадыком, все сглатывает слюну и не отводит красноватых глаз от капитана. На нас он не глядит.
— Нет, капитан, — говорит Даньковец. — Пиши его на роту. Сам понимаешь наше правило.
Мы с Ивановым тоже киваем головами.
Сегодня принесли к нам сюда кашу в бачке. Едим ее под обрушенным домом, пока теплая. Из подвала выходит Даньковец, присаживается к нам.
— Не торопись, братва!
Он достает откуда-то из внутренних карманов своего бушлата обтянутые темным сукном фляжки, одну и другую. Это немецкие, при пробке у них навинчены стаканчики. А из кармана штанов Даньковец вынимает сало в станиоле. Когда же успел он это прихватить?
— Как учил Суворов, — подмигивает он мне. — Наш тоже был человек, одессит!
Он режет своей финкой сало, по очереди наливает в стаканчик синеватую, пахнущую больницей жидкость и дает выпить нам всем; мне, Иванову, Кудрявцеву, Шурке Бочкову, Сироте, Бухгалтеру. Только Кладовщик отказывается, молча отворачивает голову.
— Нет, он не будет пить, — говорит Бухгалтер. — Насвай только знает.
Кладовщик держит при себе у пояса тыквенную бутылку. Перед тем как ползти в окопы, он всегда вынимает деревянную пробочку и высыпает под язык едкий зеленый порошок. Потом выплевывает его длинной густой струей. Глаза у него тогда делаются туманными и грустными.
А Бухгалтер пьет со всеми и ест сало. Он сильно изменился: похудел и движения сделались быстрыми, уверенными. По утрам он с Сиротой лазит по болоту, разыскивает и выкапывает из торфа всякое оружие. Его тут на целую дивизию. Находят еще часы, разные вещи и все кладут на стол в подвале.
От выпитого шнапса приятная истома расходится по телу. Хочется не спать, а лишь сидеть вот так, неподвижно, привалившись спиной к рухнувшей балке. Невдалеке рвется мина, но даже головы не хочется повернуть в ту сторону.
С нами пьет еще Никитин из третьего взвода, большой, заросший густым черным волосом, с мрачным взглядом. Он и Даньковец из одной части, они друзья.
Лейтенант Хайленко с кем-то еще ведет сдавать пленного. Никитин мутно смотрит на него. Когда немец проходит мимо, он тихо говорит: гу-га.
И пленный приседает, закрывает руками голову.
— Ладно тебе, — говорит Даньковец, подходит к немцу, берет его за шиворот и ставит на ноги.
Дождь не кончается. Сижу, смотрю на небо и думаю о том, что там, за этими тучами, солнце…
Идем с Гришкой в эскадрилью. Путь близкий — километра полтора, и все по арыку. С нами котелки, вещевой мешок для сухого пайка и под мышками дыни для ребят.
По-прежнему не летаем. Шестой день уже нет бензина. А нам с Гришкой лафа. По приказу начальника школы от эскадрильи выделен наряд — стрелять шакалов и собак, которые портят созревающие дыни. Об этом просил председатель колхоза, рядом с которым наш аэродром. Старшим назначили Гришку, и он взял меня с собой. Так что мы теперь сами себе начальство.
Уже на подходе к эскадрилье замечаем какую-то суету и слышим выстрелы. Они сухие, негромкие, вроде пистолетные. Ускоряем шаг и у линейки натыкаемся на Лешку Танцуру, нашего механика. Он нам все и сообщает. Приехал с фронта в отпуск саперный капитан, муж начальника медчасти Ларионовой. А Каретников посадил ее в доме, который они снимают. Сам он с пистолетом стоит на пороге и никого к ней не пускает.
У тополей за линейкой собрались все, кто есть сейчас в эскадрилье: инструкторы, курсанты, механики. Смотрят в сторону узбекского дома, где квартирует младший лейтенант Каретников. Комэска, бледный, почему-то в белом парадном кителе, теребит пальцами светлую звездочку на груди.
— Стреляет, падлюка… Прямо-таки стреляет, и все! — с каким-то изумлением в голосе говорит лейтенант Борзенко, лучший друг Каретникова.
Чуть в стороне, у дерева, стоит незнакомый капитан с седеющими висками. У него очень аккуратный вид, все подшито, сапоги вычищены. С ним приехал мальчик лет семи. Он жил где-то у бабушки, и капитан заехал за ним. Поварихи Люба и тетя Катя взяли его к себе и кормят сейчас в столовой чем-то сладким. Лицо у капитана замкнуто, губы поджаты, и смотрит он куда-то на дальние сады по ту сторону аэродрома, смотрит неотрывно.
— Давай с разных сторон, отвлекайте его! — говорит Борзенко. Все, кто тут есть, распределяются по кустам, за дувалы и деревья, окружая глиняный дом у арыка. Мы с Гришкой бросили все и тоже ползем по-пластунски между грядками огорода. Каретников открыто стоит перед домом и по-бычьи поворачивает голову в разные стороны. В здоровенной лапе его «ТТ» кажется совсем маленьким.
— Петька… Петька… твою мать!
Это кричит ему Борзенко. Каретников поднимает руку с пистолетом и медленно опускает ее. Борзенко ухватывается обеими руками за пистолет. В ту же минуту на Каретникова наваливаются с разных сторон, гнут его книзу. Мы с Гришкой поднимаемся с земли, подходим, смотрим в дом. Ларионова сидит боком к нам с совершенно спокойным видом, будто все это ее не касается. Мне даже кажется, что на лице у нее какое-то удовлетворенное выражение.
Потом они идут к «виллису», на котором ездит комэска: Ларионова чуть впереди, ровно и твердо переставляя ноги в сапожках, с ней капитан с мальчиком за руку. Она тоже берет за руку мальчика. Они садятся в «виллис» и уезжают. Все мы, вся эскадрилья, молча смотрим им вслед.
А Каретников так и сидит на пороге дома. Голова у него опущена, а вокруг стоят комэска, Чистяков, другие офицеры. И вдруг плечи и спина младшего лейтенанта Каретникова затряслись, он плачет громко, навзрыд, совсем как маленький.
По дороге пылит машина, переезжает мостик через арык, останавливается. Это на штабном «додж — три четверти» приехал подполковник Щербатов, с ним еще кто-то.
— Что тут произошло, товарищ майор? — спрашивает он у комэска, с неудовольствием глядя на офицеров.
Медленно, по полминуты, тянут они руки к фуражкам и шлемам, приветствуя его.
— Семейное дело… Разобрались уже, товарищ подполковник, — отвечает комэска со своим чуть заметным белорусским акцентом, сухощавое лицо его бесстрастно.
Целый день мы ошиваемся в эскадрилье. Нам вместе с остальным нарядом положен отдых. А ребят перед обедом гоняют строевой. Скоро День авиации, и решено устроить парад. Для этого и приезжал Щербатов. Кроме того, нельзя, чтобы люди болтались без дела. Это любимое выражение подполковника Щербатова: «Почему люди болтаются?!»
Ребята вдоль линейки что есть силы гремят сапогами и поют на манер «Эскадрильи»:
Там, где пехота не пройдет,
Не пролетят и самолеты,
Могучий танк не проползет,
Пройдет отдельная штрафрота!
Откуда взялись слова, неизвестно. То ли фронтовики привезли, то ли кто-то из наших, которые вернулись из штрафной. Все песни сейчас почему-то переиначивают. Даже самые душевные, и к тем находят другие слова.
Время, наверно, сейчас такое, что некоторые слова не устраивают.
Что касается штрафной, то у нас уже несколько человек подзалетели туда. За разные дела: грубость с начальством, длительная самоволка, продажа казенного имущества, да мало ли за что, если попасть начальству под руку. Особенно часто происходит это с тех пор, как стали наводить порядок. Правда, все обходится без суда, по приказу начальника школы, с правом возвращения в часть. У нас пока лишь двое вернулись из тех, кто ушел в штрафбат. Отсюда, наверно, и песня…
К вечеру возвращаемся на свой пост. Это огромное, в семнадцать гектаров поле, где еле виден другой его край. Оно, как в сказке, усыпано громадными, по полпуда, желтыми дынями. По краям его каждые двести — триста метров поставлены шалаши. В них вместе с семьями живут люди, которые охраняют эти дыни и скатывают их в большие кучи на краю поля. Отсюда их увозят уже арбы и машины. А по другую сторону поля, сразу за редкой полоской камыша, голый такыр, откуда приходят шакалы и бродячие собаки.