Игорь Неверли - Парень из Сальских степей
Но стоило вспомнить о Леньке, Кичкайлло и многих других друзьях (Аглая уже не входила в их число, она в конце концов сдалась), людях поистине прекрасных, как становилось стыдно за каждую минуту сомнений.
О, как я мечтал тогда поспорить с тем мрачным психологом, с тем цезарьком в фуражке, на которой красовалось изображение черепа и костей!
По прихоти случая мы встретились.
Решающая встреча
День был ясный и морозный. Я уже не бегал, а волочился с камнями под мышкой. В голове, разбитой кныпелем лагеркапо [41], шумело, словно после доброго глотка водки. Сквозь продранную на спине гимнастерку просвечивала оберточная бумага, украденная с цементного завода, за что опять-таки могло влететь. Деревянные колодки стучали каждая по-своему, и это тоже угнетало: одна, подбитая резиной, стучала глухо, другая, из чистой березы, — сухо и тоненько.
Позади меня медленно, очень медленно двигался автомобиль. В лагере еще с утра говорили о приезде самого гауптштурмфюрера Книдля, который сортирует людей и комплектует свои отряды теми, кто позор предпочитает смерти.
Машина подъехала, и я действительно увидел знакомого мне юнца. Взгляд его скучающе скользил по толпе.
— Ком гер! [42] — вдруг крикнул он мне, отворяя дверцу.
Я подошел, потеряв в снегу колодку, — ту, подбитую резиной.
К тому времени я, должно быть, уже успел стать ярко выраженным гамелем, потому что Книдль повернулся к кому-то внутри машины и, указывая на меня театральным, я бы даже сказал шутовским жестом, произнес, словно в заключение рассказа:
— Вот он, человек!
Спутник Книдля высунул голову, чтобы увидеть то, что было названо человеком, — передо мной предстало лошадиное лицо и базедовидные, выпученные глаза лагеркомманданта. В машине сидел еще кто-то, кажется женщина.
— Человек — это звучит ничтожно, весьма ничтожно! — вздохнул, поглядывая на меня, гауптштурмфюрер.
Около двух месяцев назад я бросил ему в лицо слова Горького: «Человек — это звучит гордо!» Он возвращал их мне теперь в виде парафразы, соответствующей моему нынешнему виду. Я стоял перед ним в лохмотьях, с камнями под мышкой, в одной колодке. Шапку заменяли тряпки, которыми была обмотана разбитая голова.
— Это всего лишь навоз, дюнгундсфолькен [43]. Животное, сделавшее карьеру… — рассуждал Книдль далее, наслаждаясь игрой в обличителя человеческой сущности. — Такая зоокарьера наталкивает на известные выводы, не так ли, фрейлейн Агли? Мы с вами уже сделали такой вывод, нихт ваар [44], фрейлейн Агли?
Женщина наклонилась вперед, и я увидел Аглаю. Аглаю в каких-то меховых шкурках мышиного цвета. Высокий воротник и меховая шапочка подчеркивали бледность ее лица, обескровленного голодом. Она выглядела, как кинозвезда после тяжелой болезни. Аглая не понимала еще чужой речи, но уже знала свое новое имя — Агли, фрейлейн Агли, — и смотрела на своего господина с настороженной готовностью, стремясь угадать смысл его слов в глазах, голубых, как небо, и, как небо, непонятных.
— Вы хорошо знакомы, не правда ли? Из одного отряда, собратья по оружию, если мне не изменяет память?
Я только кивнул в ответ. Нет, разумеется, память не изменяла гауптштурмфюреру. Всю эту сцену он устроил для того, чтобы унизить меня. Еще на прошлой неделе я видел Аглаю, когда она мыла полы в больничном бараке зондербатальона. Я слышал, что с помощью доноса, ценой жизни подруги, она выбралась из удушья подвала с гнилой брюквой на «свежий воздух» больницы с хорошей пищей для санитарок. О ней говорили, что она делает в лагере карьеру. Однако карьере ее предстояло начаться лишь вне лагеря…
— Фрейлейн Агли едет на курсы повышения квалификации в Гамбург, — продолжал Книдль тоном светского собеседника. — После краткого философствования она пришла к выводу, что прежде всего нужно жить: «Primum vivere, deinde philosophari!» [45]. Однако перед отъездом она хотела бы спросить своего начальника и доктора, правильно ли она поступила? Не помешает ли эта учеба ее здоровью?
Я понял, что от моего ответа зависит сейчас судьба нас всех.
Книдль, забавляясь мерзкой инсценировкой, ставил вопрос серьезно и резко: эта девушка из вашей группы едет на переобучение. Взгляни, какую прекрасную, готовую на все (потому что она всего лишена), пронырливую борзую буду я иметь в великой охоте на человека! А ты? Хватит выбирать: или, или!..
В руках у меня было по камню, и каждый из них весил не менее десяти кило. Таким камнем можно было двинуть по фуражке с черепом и костями — фуражка не спасла бы его собственного черепа. И это был бы честный ответ.
Я поменял камни местами. Лагеркоммандант моментально сунул руку в карман, но я только переложил камни и стоял теперь, вобрав голову в плечи, в позе, выражающей самую безнадежную покорность обстоятельствам. Я решился на рискованный трюк.
— Так как же, доктор, повредит это ей или нет?
— Praesente medico nihil nocet! [46] — ответил я ему старой латинской поговоркой, цинично улыбаясь.
— Ах, так! В присутствии врача, то есть в вашем присутствии ничто не повредит? Что ж, мы подумаем и о вашем присутствии на курсах. Меня радует эта жажда знания, пробудившаяся тяга к немецкой науке. Вскоре мы поговорим об этом подробнее. А пока… пока я хотел бы убедиться, что это не пустые слова. Господин комендант, — он окинул взглядом лошадиную челюсть лагеркомманданта, — прошу назначить его лагерарцтом. Этот человек будет мне нужен.
Комендант спросил мой лагерный номер и фамилию, потом, черкнув несколько слов в блокноте, протянул мне листок для шрайбштубы.
— Итак, до приятной встречи, доктор! — бросил на прощание Книдль. — Выше голову: операция удалась, больной жив!
Взметнулся снежный вихрь, и машина помчалась к воротам.
В логовище прожинентов [47]
Я стал оглядываться по сторонам в надежде отыскать потерянную колодку и тут только во всей полноте осознал, что произошло. Товарищи смотрели на меня исподлобья, мрачно и отчужденно, ферарбайтер стоял обалдевший, с просительной улыбкой, не зная, чего можно ждать от нового властелина. Даже «пост» [48], надев автомат, шлепнул меня по плечу и протянул папиросу.
Ну да, в мгновение ока я стал могучим! Со дна лагеря, из штрафного отряда, где жизнь была так коротка, я вознесся на самую вершину пирамиды, до касты нескольких фараонов. Я неприкосновенен, я опасен. Ведь все видели: Книдль, гаупштурмфюрер Книдль, перед которым сам лагеркоммандант стоит навытяжку, милостиво разговаривал со мной и назначил меня лагерарцтом.
Сразу же, по высочайшему повелению, все бешено завертелось.
Шрайбштуба немедленно выдала мне нарукавную повязку врача, написала распоряжение в бекляйдунгскаммер и лейфер [49] побежал в ревир к лагерарцту с сообщением, что он уже больше не лагерарцт и должен как можно скорее убраться из теплого помещения, потому что идет новый врач.
Из бекляйдунгскаммер я вышел в приличных хромовых сапогах и обмундировании, оставшемся от капеллана [50], в охотничьем полушубке и сибирском малахае.
Обедать меня отправили на кухню № 1. Пристройка, служившая столовой для шестерых проминентов, показалась мне зверинцем, в котором сопели, урчали и чавкали хищные твари, твари-упыри, у них было только одно желание: нажраться досыта! Ведь сытость — это жизнь, это сила, это возможность бить, пинать и снова жрать досыта.
Лагеркапо, сгорбленный, крысоподобный, с острым рылом, обгладывал лошадиную кость с явной нервозностью. Он испытывал угрызения совести оттого, что вчера, избивая меня, не забил до смерти. А что будет теперь? Ведь он уже ничего не сможет мне сделать. В лагерной иерархии мы равносильны: он начальник административный, я — санитарный. Я подчиняюсь непосредственно коменданту и только ему, а так как за мной стоит гауптштурмфюрер, которому я зачем-то там нужен, у меня имеется несомненное превосходство над лагеркапо. Если я даже убью его, разумеется, под соответствующим предлогом, комендант не станет слишком интересоваться тем, отчего погиб лагеркапо Федюк, как не интересовался до того, почему банщик Федюк с Пересыпи стал лагеркапо.
Время от времени лагеркапо переставал грызть и, оценивая мою силу, вес и рост, поглядывал на меня из-за кости. Потом, разозленный, снова с дикой страстью вгрызался в лошадиную челюсть: «Ой-ей-ей, какой же я идиот! Еще пару ударов кныпелем вчера, и сегодня не было бы этого лагерарцта!»
Я также взвешивал свои силы, раскладывал пасьянс всех вариантов борьбы, возможных в новой ситуации. Горячая еда действовала, как вино. Я разомлел. Ноги у меня дрожали, голова была словно в тисках. «Это скоро должно пройти, главное, не поддаваться, — думал я, — а действовать быстро и решительно. Прежде всего нужно уподобиться им и, мимикрии ради, еще сегодня устроить что-нибудь такое, чтобы эти ненасытные твари поняли, что я не какой-нибудь докторишка, размазня интеллигентская, а сволочь, с которой лучше не связываться. Если они не будут бояться, то быстро сообща уничтожат меня».