Кирилл Левин - Война
— Вы, — говорю, — хоть и состоите в чине, а дело тут, между прочим, гражданское, и имею я право разговаривать, как и всякий. Пусть, — говорю, — она, прелестная полячка, сама сделает нам выбор.
Как закричал он на меня:
— Ах, ты, — закричал, — сякой-такой водохлеб! Как же ты это смеешь так выражаться… Снимай, — говорит, — Георгия, сейчас я тебя наверно ударю.
— Нет, — отвечаю, — ваше высокоблагородие, я в боях киплю и кровь проливаю, а у вас, — говорю, — руки короткие.
А сам тем временем к двери и жду, что она, прелестная полячка, скажет.
Да только она молчит, за Лапушкину спину прячется.
Вздохнул я прегорько, сплюнул на пол плевком и пошел себе.
Только вышел за дверь, слышу, ктой-то топчет ножками.
Смотрю: Виктория Казимировна бежит, с плеч роняет трикотажный платочек.
Подбежала она ко мне, в руку впилась цапастенькими коготками, а сама и слова не может молвить. Только секундочка прошла, целует она меня прелестными губами в руку и сама такое:
— Низенько кланяюсь вам, Назар Ильич господин Синебрюхов… Простите меня такую-то для ради бога, да только судьба у нас разная…
Хотел я было упасть тут же, перед ней, хотел было сказать что-нибудь такое, да вспомнил все, превозмог себя.
— Нету, — говорю, — тебе, полячка, прощения во веки-веков.
Чертовинка
Жизнь я свою не хаю. Жизнь у меня, прямо скажу, роскошная.
Да только нельзя мне, заметьте, на одном засиженном месте сидеть да бороденку почесывать.
Все со мной чтой-то такое случается… Фантазии я своей не доверяю, но какая-то, может быть, чертовинка препятствует моей хорошей жизни.
С германской войны я, например, рассчитывал домой уволиться. Дома, думаю, полное хозяйство. Так нет, навалилось тут на меня, прямо скажу, за ни про что все-всякое. Тут и тюрьма, и сума, и пришлось даже мне, такому-то, идти наниматься рабочим батраком к своему задушевному приятелю. И это, заметьте, при полном своем семейном хозяйстве.
Да-с.
При полном хозяйстве нет теперь у меня ни двора, ни даже куриного пера. Вот оно какое дело!
А случилось вот как.
Из тюрьмы меня уволили, прямо скажу, нагишом. Из тюрьмы я вышел разутый и раздетый.
«Ну, — думаю, — куда же мне такому-то голому идти — домой являться? Нужно мне обжиться в Питере».
Поступил я в городскую милицию. Служу месяц и два служу, состою все время в горе, только глядь-поглядь — нету двух лет со дня окончания германской кампании.
Ну, думаю, пора и ехать, где бы только разжиться деньжонками.
Вот и вышла мне такая встреча.
Стою раз преспокойно на Урицкой площади, смотрю, какой-то прет на меня в суконном галифе.
— Узнаешь ли, — испрашивает, — Назар Ильич господин Синебрюхов? Я, — говорит, — и есть твой задушевный приятель.
Смотрю: точно — личность знакомая. Вспоминаю: безусловно, задушевный приятель, — Утин фамилия.
Стали мы тут вспоминать кампанию, стали радоваться, а он, вижу, чего-то гордится, берет меня за руку.
— Хочешь, — говорит, — знать мою биографию? Я комиссар и занимаю вполне прелестный пост в советском имении.
— Что ж, — отвечаю, — дорогой мой приятель Утин, всякому свое, всякий, — говорю, — человек делает от себя какую-нибудь пользу. Ты же человек, одаренный качествами, и я посейчас вспоминаю всякие исторические рассказы и переживания. И Пипина Короткого, — говорю, — помню. Спасибо тебе не малое!
А он вдруг мной восхитился.
— Хочешь, — говорит, — поедем ко мне, будем жить с тобой в обнимку и по-приятельски.
— Спасибо, — говорю, — дорогой приятель Утин, рад бы, да нужно торопиться мне в родную свою деревеньку.
А он вынул откуда-то кожаный бумажник, открыл десять косых.
— На, — говорит, — возьми, если на то пошло. Поезжай в родную свою деревню, либо так истрать, — мне теперь все равно.
Взял я деньжонки и адрес взял.
«Что ж, — думаю, — и я ему немало сделал, а тут вполне прекрасный случай, — поеду пока в свою деревню. А там видно будет — может, и действительно побываю по этому адресу. Вот, — думаю, — спасибо Утину — сделал благодарность за мое благодеяние».
А это верно: на фронте я его всегда покрывал. Там, скажем, бой или разведка, я — прямо к ротному командиру. Так и так, отвечаю, Утина никак нельзя послать. Ну, не дай бог, пуля его пристрелит, — человек он образованный, и погибнет с ним большое знание.
И через меня устроили его на длинномер, так он всю свою жизнь, всю то есть германскую кампанию, и мерил шаги до германских окопчиков.
Так вот произошла такая с ним встреча, и вскоре после того собрался я и поехал в родные свои места.
И вот, запомнил, подхожу к своей деревеньке походным порядком, любуюсь каждой даже ветошкой, восторгаюсь, только смотрю — ползет навстречу поп, черт его побери.
«Ну, — думаю, — будет теперь беда-бедишка!»
А сам, безусловно, подхожу к нему.
— Вздравструйте, — говорю, — батюшка отец Сергий! Вполне прелестный день.
Как шатнется он от меня в сторону.
— Ой-е-ей, — говорит, — взаправду ли это ты, Назар Ильич Синебрюхов, или мне это образ представляется?
— Да, — говорю, — взаправду, батюшка отец Сергий, а что, — говорю, — случилось — ответьте мне для ради бога.
— Да как же, — говорит, — что случилось? Я по тебе живому панихидки служу, и все мы почитаем тебя умершим покойником, а ты вон как… А супруга, — говорит, — твоя, можешь себе представить, живет даже в советском браке с Егор Иванычем.
— Ой-е-ей, — отвечаю, — что же вы со мной такоеча сделали!
Очень я растрогался, сам дрожу.
«Ну, — думаю, — вот и беда-бедишка».
Ничего я попу больше не сказал и потрусил к дому. Взбегаю в собственный, заметьте, домишко, смотрю — уже сидят двое: баба моя Матрена Васильевна Синебрюхова да Егор Иванович. Чай кушают. Поклонился я низенько.
— Чай, — говорю, — вам да сахар! Что же тут такоеча приключилось, Егор Иванович Клопов, не томите меня для ради бога.
А сам не могу больше терпеть и по углам осматриваю свое добришко.
— Вот, — смотрю, — спасибо, сундучок, вот и штаны мои любезные висят, и шинелька — все на том же месте.
Только вдруг подходит ко мне Егор Иваныч, ручкой этак вот передо мной крутит.
— Ты, — говорит, — чужие предметы руками не тронь, а то, — говорит, — я сам за себя не отвечаю.
— Как же, — намекаю, — чужие предметы, Егор Иваныч, если это, безусловно, мои штаны? Вот тут даже, взгляните, химический подпис: Ен Синебрюхов.
А он:
— Нету тут твоих штанов и быть их не может, тут, — говорит, — все мое добришко пополам с Матреной Васильевной.
А сам берет Матрену Васильевну за локоток и за ручку, выводит ее, например, на середину.
— Вот, — говорит, — я, а вот — законная супруга моя, драгоценная Матрена Васильевна. И все, не сомневайтесь, по закону.
Тут поклонилась мне Матрена Васильевна.
— Да, — отвечает, — воистинная все это правда. Идите себе с богом, Назар Ильич Синебрюхов, не мешайте для ради бога постороннему счастью.
Очень я опять растрогался, вижу — все пошло прахом, и ударил я тут Егор Иваныча. И ударил, прямо скажу, не по злобе и не шибко ударил, а так, для ради собственного блезиру. А он, гадюка, упал нарочно навзничь. Ногами крутит и кровью блюет.
— Ой-е-ей, — кричит, — убийство!
Стали тут собираться мужички. И председатель тоже собрался. Фамилия — Рюха. Начали тут кричать, начали с полу Егор Иваныча поднимать…
А только смотрю — многие прямо-таки мной восхищаются и за меня горой стоят и даже подзюкивают в смысле Егор Иваныча.
— Побей, — подзюкивают, — Егор Ивановича, а мы, — говорят, — в общей куче еще придадим ему, и даже, может быть, нечаянно произойдет убийство. И тогда ослобонится твоя бывшая супруга Матрена Васильевна.
Только замечаю: председатель Рюха перешептался с Егор Иванычем и ко мне подходит.
— Ты что ж это, — говорит, — нарушаешь тут беспорядки? Что ж ты, так твою так, выступаешь супротив нас? Контр твоя революция нам теперь вполне известна, и даже, если на то пошло, есть у меня свидетели.
Вижу — человек обижается, я ему тихоньким образом внедряю:
— Я, — говорю, — беспорядков не нарушаю. Ни отнюдь. Но, — говорю, — как же так, если это мое добришко, так имею же я право руками трогать? И штаны, — говорю, — мои, взгляните — химический подпис.
А он, гадюка, вынимает какую-нибудь там бумагу и читает.
— Нет, — говорит, — ничего тут не выйдет. Лучше, — говорит, — ушел бы ты куда ни на есть. Сам посуди: суд да дело, да уголовное следствие, — все это — год или два, а жрать-то тебе, безусловно, нужно. И к тому же, может быть выяснится, что ты — трудовой дезертир.
И так он обернул, все это дело, что поклонился я всем низенько.