Андрей Хуснутдинов - Господствующая высота
Через час зашло солнце, почти сразу, как бывает в горах, наступила ночь, делалось ветрено и свежо, от зарослей верблюжьей колючки на задах нашей площадки начинало тянуть выгребной ямой, на самой площадке, то в одном, то в другом углу, завязывался храп, а Стикс как сквозь землю провалился.
Проклиная все на свете, я подумывал сам идти искать писаря и уже сволок с руки свою подарочную «победу», но тут из щелястых аэродромных потемок, как по волшебству, оба пропастника, и Стикс, и Скиба, нарисовались передо мной. Арис, посасывая кулак, молча прошел на площадку к Матиевскису, который стерег его пожитки, Скиба остался виновато топтаться возле меня.
— Взводного хоть нашел? — справился я вполголоса, делая вид, что не замечаю ни подбитой скулы писаря, ни того, как он шмыгает припухлым носом.
Взводного Скиба не нашел, так как у самого штаба был перехвачен и обезоружен десантниками, однако потом, как его дотолкали до роты, где отобрали часы и провели с ним небольшую «воспитательную» беседу, «нашел кое-что другое…» Сообщив об этом и, вероятно, думая, что взял меня на крючок, писарь интригующе замолчал. Перхая горлом, он из последних сил сдерживая улыбку, и, разумеется, быстро сдался — ахнув, выдернул из кармана и хвастливо встряхнул передо мной золоченым «ориентом», а когда выяснилось, что и этим меня не прошибешь, пустился в путаный рассказ о том, как явившийся в казарму Стикс вызвал старшину на спортплощадку и там «разложил его по полочкам».
— …Туда же вся шушера их полосатая повылезла, — частил писарь восхищенным шепотом, — а он их будто и не замечал никого, кроме старшины. Для приличия сказал, видать, ему пару ласковых, тот и полез с приемчиками своими, копытами затряс. И так вот Стикс… — Скиба прыснул от удовольствия, выставив кулаки, — он выключил его с одного удара. Хотя тот — шире вдвое почти. Бац — и в аут: здрасьте, товарищи полосатики. Никто и глазом не успел моргнуть. А как тот очухался, взял его за чуб — и ведь это ж при всех, при лейтехе ихнем, прикинь? — поднял на ноги и заставил лично отдать мне ствол и часы. Лич-но.
— Они знают его, что ли? — спросил я с наигранным безразличием.
Скиба бережно надел часы и оправил поверх запястья рукав.
— Вряд ли. Бригаду Стикса — они сами сказали — в Союз еще весной вывели, в мае. А тут они от какого-то отдельного полка. Поэтому, чтобы лично — нет. Но что наслышаны о нем, помнят про него что-то… такое — это сто процентов.
— Что помнят?
— А черт его… Не спрашивал.
История очередного Стиксова геройства, признаюсь, впечатлила меня куда меньше, чем насторожила. Сразу, конечно, я не мог толком уяснить причин своего волнения, тем более что главный итог вылазки Ариса — уговор со «студентом» по поводу того, чтобы прописанное взводу пищевое довольствие доставлялось термосами — писарь все же выдержал в секрете до последнего и не мытьем, так катаньем добился своего: когда к площадке подрулила кухонная «таблетка»[49] и попахивающую дерьмом темноту прошил запах гречневой каши с мясной подливкой, я на мгновенье перестал понимать, где я нахожусь и что происходит.
Кое-какие мысленные очертания мое беспокойство стало обретать на следующий день, после того как Стикс изъявил желание поквартировать у десантников. Фаер, слесарь-недоучка, у которого блескучий, работающий на автоподзаводе «ориент» вызывал чуть ли не священный восторг, не уставал поминать при Скибе «наш характер» Ариса, сделавшего свой «царский подарок», по сути, два раза. Я же сии акты великодушия объяснял и объясняю менее радужными мотивами. Благородный поступок зиждется на порыве в той же мере, что и на разуме, иначе это не поступок, а происшествие, обвал породы, но именно разумные основания для показательной порки здоровяка представляются мне сомнительными. Ведь Арис тогда ни много ни мало жизнью рисковал. Чтобы выйти вот так вот, в одиночку, против целой роты, нужно было не то что не помнить про других, но и себя забыть напрочь. Короче говоря, то, что имело место на спортплощадке, я считаю не поступком и не происшествием — ритуалом. Отобрав у писаря часы, старшина паче чаяния оказался на сокровенной и еще зыбкой земле недавней ночной эскапады, знаком препинания в которой для Стикса и был его «царский подарок» Скибе. Куда и зачем Арис ходил с чужим автоматом в ту последнюю ночь на заставе, я даже не берусь гадать, но порой одно событие говорит о другом красноречивей любых свидетелей и улик: экзекуция на спортплощадке, кроме того что она обретала в моих глазах жирный рефлекс крови, подтолкнула меня к мысли о том, что если уж «царский подарок» и являлся для Стикса знаком препинания, то не точкой, а запятой — своего тайного предприятия, чем бы оно ни было, он не закончил еще. Так, все прежние страхи, связанные с пророчеством бойни и намерением Варнаса перейти к духам, опять завладевали мной. Я пребывал на грани нервного расстройства, раздвоения личности: рассудок мой говорил, что мы находимся в центре режимной зоны, одном из самых безопасных мест в этих чертовых горах, самое страшное, что нам тут может грозить, — обстрел вслепую либо дизентерия, интуиция же подсказывала, что Стикс, не привыкший бросаться словами, не остановится, и, значит, бойни не избежать…
Оптимистичная гипотеза о материальности мысли, по-моему, нуждается в тревожной кнопке: более прочих к осуществлению расположены мысли навязчивые, неосознанные, что ли. В канун известия об исчезновении Стикса я полночи промучился в забытьи тем же, чем впоследствии занимался во время завтрака и вместо него, то есть ломал голову над вероятными обстоятельствами и итогами этой ожидаемой неожиданности. Новость, между прочим, пришла не абы как, а с посыльным из штаба полка — комэск, приятель Капитоныча, передавал со слов «визжавшего свиньей» студента, что «поутру литовец увязался с ними на боевые», что этого «хватились только в воздухе» и что «никто ничего не понимает: борты с десантом уже на обратном курсе, а “зайца” нет ни среди живых, ни среди “двухсотых”».
Вроде бы можно было вздохнуть свободно: Стикса опять тянуло в пекло, в другую от нас сторону. И все-таки беспокойство мое только росло. Чем дальше, тем больше я утверждался в том, что Арис не просто по привычке лез под пули, но исполнял некий замысел. Раз за разом, наново перекладывая в уме завороты наших турусов под решеткой, я искал нечто упущенное из виду, завалявшееся между слов, способное стать ключом к его намерениям, и — поразительная вещь — в основном вспоминал свои собственные откровения, те самые, которые он, как я был уверен, благополучно проспал. Что именно померещилось мне в моих же разглагольствованиях, не знаю — любое прозрение отчасти не только заключает в себе ослепление, но и обусловлено им, — кто-то громадный будто взял меня за шкирку и ткнул носом в одно-единственное слово, что прежде маячило перед глазами и застило их: застава. Я догадался (или, правильней будет сказать, вообразил), что затею Стиксовой неизбежной бойни наше скоротечное снятие с высоты не отменило, а лишь переиначило. С тем Арис позавчера и спускался в ущелье, чтобы поправить свои исходные планы истребления сторожевого гарнизона, кто бы ни составлял его — шурави или сарбосы. Чем эти планы могли обернуться для Капитоныча, особенно после «бунгало» и склоки с замполитом, было страшно подумать, еще страшней было смотреть на самого взводного, который полтора суток глушил спиртом карательные посулы Козлова и теперь, насилу разбуженный, с отекшим, без кровинки, лицом, присев на заскорузлом матрасе, выслушал посыльного так равнодушно, как, должно быть, слушает приговоренный к смерти расписание собственной казни.
Во мне начинала играть кровь. Плюнув, я воткнул ложку в кашу и заявил Капитонычу, что, пока не поднялся шум, Стикса необходимо перехватить на подступах к заставе — времени на раздумья у нас не больше часа. Взводный отмахнулся от меня, точно от привидения, размял шею, похлопал себя по карманам и, медленно выдохнув, спросил жестом закурить. Протягивая ему из пачки последнюю, измятую «охотничью» и зажженную спичку, я, однако, видел, что мои слова упали на благодарную почву. Капитоныч задумался, хотя его колотило будь здоров (или, не знаю, может, в точности наоборот: колотило оттого, что задумался). Когда после очередной затяжки он нес папиросу к краю матраса, пепел по дороге весь осыпа́лся ему на штаны, но он не замечал этого и как ни в чем не бывало тряс окурком в откинутой руке. Взвод тем временем в полном составе бесшумно и выжидающе, как покойников перед выносом, обступил нас со всех сторон. Рябая тень от масксети великаньей вуалью лежала на лицах. Воцарившуюся на площадке тишину не нарушал, казалось, даже грохот взлетающих «стрижей». Я стоял ни жив, ни мертв. Наконец Капитоныч растоптал бычок, сообщил, что отправляется в штаб — «связаться с заставой, то се», — а пока суд да дело предложил выдвигаться добровольцам, потому что «никто, кроме как по своему желанию, в культпоходе (кивок в мою сторону) участвовать не будет». И, выглотав ковш воды, ушел.