Владимир Шорор - Найдется добрая душа
«…Нет, мама, напрасно ты беспокоишься. Живу я очень хорошо, ни в чем не нуждаюсь, у меня тут много друзей. А если когда-нибудь бывает трудно — этого, правда, никогда не бывает, — то всегда найдется добрая душа, которая выручит и поможет…»
Последний дзот
В Сталинграде осенью сорок второго года немцы рвались к Волге. А наша тридцать шестая армия, готовясь отразить вторжение японцев, строила укрепления на маньчжурской границе.
Моему взводу достался самый дальний участок, километрах в семи от палаточного полкового лагеря. Вечером, едва привел я солдат с оборонительного рубежа и они, снимая винтовки, позвякивая котелками, собирались на ужин, вызвал меня комиссар Ляшенко.
Он работал в своей землянке, склонившись над картой-схемой. Всю его грузноватую фигуру, лысеющий лоб, остатки чубчика, красную шею, побритую полковым парикмахером, освещали отсветы пламени из печурки. Тепло сразу охватило меня, продрогшего в степи: весь день шел снег вперемежку с дождем.
Я доложился. Комиссар посмотрел на мою шинель, курившуюся легким парком, сказал:
— Сперва погрейся.
Я сел на чурбачок, протянул к огню руки, подумал: хорошо, когда комиссар остается за командира полка. С тем разговор короткий — выслушал приказ и кр-ругом через левое плечо. Почаще бы вызывали майора в штаб армии…
Вскоре стало мне жарко, я расстегнул шинель. Сухо потрескивали дрова в печурке, да изредка гудел полевой телефон.
Комиссар подозвал меня и показал на карту. Вдоль границы было разбросано множество значков: проволочные заграждения, траншеи, наблюдательные пункты. И дзоты, дзоты.
— Вот, Савин, оборонительная полоса почти готова. Твой дзот последний. Заканчивай. Срок тебе — сутки. Через день командующий будет принимать рубеж.
Я оторопел. Если бы знал комиссар, какая беда грозит моему дзоту!.. А рассказать — значит подвести Левку Лузгина. Ладно, как-нибудь извернусь…
— Рассчитывал, дня два хоть дадите. Незавершенки много…
Комиссар посмотрел в упор, сказ глухо:
— Ты когда живешь? Немцы прорвались к Волге. На двух участках. Значит, японцы вот-вот здесь полезут. Где я возьму тебе эти дни? Действуй!
Эх, если бы не Корзун с его предсказаниями… Пожалуй, мы уложились бы в срок. Теперь одна надежда на Левку. Только бы привез он завтра скобы. А комиссар дал людей.
— Нет, нет. Людей не будет. Работы завтра всем хватит. Управляйся своими. В обед зайду к тебе. Ну, действуй, Савин! — Он выпрямился, протянул руку: — Действуй!
2На другой день я повел взвод на рубеж. Это был обычный взвод минометного полка, сформированного на втором году войны. Люди попали сюда не из военкоматов, а из разных частей, пройдя многие фильтры. Самых грамотных взяли на командирские курсы, в полковые разведчики, радисты, писаря. Кого-то отсортировали в дивизионе и в батарее, каких-то уцелевших грамотеев. А у кого и со здоровьем похуже, и образование — расписаться умеет, и ладно — куда их? К нам, командирам огневых взводов.
Огневой взвод — всего двенадцать человек, два минометных расчета — оставила на рубеже наша батарея. Два других взвода, вместе с комбатом, отбыли в Даурский гарнизон готовить зимние жилища, на случай, если не придется здесь воевать.
Шел я сзади и чуть сбоку, чтобы видеть всех, а они брели передо мной по холодной осенней степи, эти неполные два расчета, построенные в колонну по два.
Ближе всех ко мне, замыкающим, шел Грунюшкин. Он сутулился в своей не просохшей за ночь шинели, высоко открывавшей худые ноги в обмотках, нет-нет оборачивался, голубые глаза его, как всегда, слезились. Рядом, стараясь выглядеть заправским воякой, семенил Печников, веснушчатый парнишка семнадцати лет. Его, новичка, еще по-детски радовали военная форма, оружие и сознание, что он — солдат.
Эти двое вызывали у меня острую жалость. Грунюшкин своей тихой безответностью, постоянно катящейся слезой и спрятанным в глазах страданием: жена его погибла под бомбежкой, а дети — мальчик и девочка — остались на Смоленщине, занятой немцами. Печников же был в чем-то еще ребенком и не созрел для военной службы. Забавлялся гильзами, винтиками, гайками, да и сил у него, как у мальчишки. Поэтому, а может быть, потому, что многие вещи называл он ласково-уменьшительно — «котелочек», «винтовочка», «пилоточка», — во взводе прозвали его «красноармейчик».
Много ли наработают они сегодня? Да еще предсказание военфельдшера Корзуна… И поможет ли мне Левка Лузгин?
С надеждой смотрел я на идущих впереди. Там споро и четко шагали Тимофей Узких и Камиль Нигматуллин, моя опора, моя гордость. Что бы я делал без них? Подтянутые, рослые, неунывающие. Узких шутя несет ручной пулемет Дегтярева. На миг Нигматуллин оборачивается, я вижу его скуластое лицо с пронзительно черными раскосыми глазами. О чем они там переговариваются? Скорее всего о фронте, о Сталинграде. Или о японцах, привязавших тут, на границе, намертво десятки наших дивизий.
А за ними еще двое — Антюхов и Капустин. К ним у меня безмолвное почтение. Это немолодые уже солдаты. Отличные, старательные солдаты, но мешает им нести службу возраст. И хотя крепятся они, а что-то побаливает у грузного Антюхова спина; Капустин жалуется — голову ломит, особенно после зарядки. Шея у Капустина перебинтована — фурункулез. Толкуют они сейчас, слышу, о том, кто будет хлеб убирать. Не прихватило бы на полях снегом, мужики-то на войне. Я жадно слушаю, представляю эти занесенные снегом хлеба… Вдруг не уберут? Тревога Антюхова и Капустина мне понятна. Отец мой вырос в деревне и, хотя потом стал инженером — все равно беспокоился о посевах, всходах, уборке. Он-то и научил меня ценить обычный кусок хлеба. Знаю, эти двое сегодня не подведут.
Но вот я вижу Бондикова, и все во мне сжимается. На днях украл он в соседней батарее бритву и пачку махорки. Попался… Его стали бить, а он, отбиваясь, кричал, что покалечит всех фрайеров. Я отправил его на гауптвахту.
— Дураков работа любит, — усмехнулся он, показав латунную коронку на переднем зубе. — Вы копай-город стройте, а я на губе покемарю.
Часто мне хочется врезать ему прямым ударом, как на ринге. Никакие благородные слова на него не действуют.
В паре с Бондиковым идет Жигалин, мой земляк. Работал он грузчиком на иркутской пристани, и мне кажется, еще мальчишкой, я не раз видел его в нашем городе. Ходил он, наверно, как все грузчики, под хмельком, в широченных сатиновых шароварах, заправленных в сапоги с ремешками, подпоясанный куском материи. И потому, что виделся он знакомой фигурой из моего детства, чувствую к нему что-то доверчивое, доброе. И все же он не совсем понятен. Когда я принял взвод и спросил его, кем он был на гражданке, Жигалин тянул, вспоминая:
— Да всяко разно приходилось. Баржи на Ангаре грузил. Малярил. Стеколил. Кого ишшо?.. С Монголии скота гонял. Сусликов опять же два лета с экспедицией травил. Всяко было…
На руке его синела татуировка: «Халхин-Гол 1939».
— А это что? Воевал?
— Но, — утвердительно кивнул Жигалин.
— Чего же молчишь?
— А че говорить?
Из разных людей состоял мой взвод. Но на каждого могучая машина — армия — наложила уже свои отпечаток. Она подчинила всех своим законам, одинаково одела, вооружила, и стали они — кто плохим, кто хорошим — солдатами. С ними-то и предстояло мне сегодня закончить фланговый дзот, махину, почти обреченную на гибель фронтовым опытом военфельдшера Корзуна.
3Над этим дзотом потели мы уже шестой день. В скалистом грунте вырыли котлован, вогнали туда бревенчатый сруб, засыпали щебнем отсеки. Оставалось только положить сверху накат — три ряда бревен — и завалить землей, когда пришел Корзун.
Для тех, кто работает на рубеже, появление человека из полкового лагеря — всегда разнообразие, надежда на какую-то новость, повод перекурить, позубоскалить.
Корзун сменил на шее Капустина бинт, смазал ихтиолкой его нарывы, осмотрел котелки, хотя осматривать их, по-моему, было нечего: вылизаны хлебным мякишем до зеркального блеска. Затем Корзун раздал всем по две розовые сладенькие горошины.
— Теперь бабы неделю не приснятся, — хохотнул Бондиков. И стал уверять: в этом назначение горошин.
— Дурачок, — сказал Корзун, — это же витамины.
— А я, товарищ военфельдшер первого ранга, про это и разъясняю. Известно, что к чему.
— Ну, разъясняй, разъясняй, — усмехнулся Корзун, и мы вдвоем спустились в дзот.
Корзун оглядел стены маленькими, умными глазами. Левый у него подергивался: был контужен Корзун еще на финской войне, а в сорок первом ранен под Москвой. И, конечно, он углядел то, чему ни я, наспех подученный на командирских курсах, и никто из моих не воевавших еще солдат не придали серьезного значения. Мы не закрепили бревна скобами, и образовался сильный перекос. Корзун сказал: