Юрий Стрехнин - Здравствуй, товарищ!
Всё-таки трудно было Федькову свыкнуться, что сидит он мирно рядом с одним из тех, с кем недавно бился насмерть. И в сердце точил червячок: «А ведь вот с такими, могло быть, и Клавдия… за барахло какое-нибудь… А может, и не по своей воле…»
— Ты в Одессе-то бывал? — спросил он Стефана.
— Одесса? Ну — ла лазарет, ла каса.
— В госпиталь да домой? Так… А я вот, — показал Федьков на себя, — в госпиталь да на фронт,
— Фронт — плохо.
— Плохо не плохо, а воевать приходится…
Стефан помолчал, напряженно выискивая в памяти запомнившиеся ему за время войны русские слова, и, показывая на свою больную руку, с грустной улыбкой проговорил:
— Работа — плохо, жить — плохо…
— Чего уж так — совсем плохо-то?
Из разговоров за столом с хозяевами Федьков знал уже кое-что о Стефане, знал и о Флорике — о ней ещё до прихода Стефана упомянул Матей.
Федькову было жалко этого парня и казалось странным: да как же он всю свою любовь поломал только из-за того, что рука ранена?
Хотелось чем-нибудь утешить. Но чем?
Неслышно подошла Дидина, сняла с таганка котел со сварившейся мамалыгой, от которой шел вкусный парок. Понесла мамалыгу в хату и позвала Стефана ужинать. Но тот словно не слышал её и остался у потухающего огонька. Под таганком вяло шевелилось немощное пламя: догорала последняя головешка. Алые угольки, покрываясь сероватым налетом пепла, гасли один за другим, и на лицо Стефана, молча смотревшего на умирающий огонь, всё плотнее ложились тени.
Повеяло холодком надвинувшейся ночи. Федьков зябко повел плечами и повернулся к Стефану: не пора ли затоптать чуть живой огонек под таганком и идти в хату? Но Стефан сидел задумавшись, и Федьков не стал тревожить его.
* * *
Расстелив на столе широкое узорчатое полотенце, Дидина потчевала Гурьева горячей мамалыгой. Теперь она уже не боялась русских.
Ещё весной, когда в Румынию вступили советские войска, по Мэркулешти поползли тревожные слухи. Говорили, что в Советской Армии только командиры — русские, а солдаты — все какие-то монголы, страшные, заросшие черными волосами, питающиеся сырым мясом, злые и жестокие, не понимающие человеческой речи. Говорили, что русские с румынами поступают так же, как поступали немцы с русскими: всю молодежь из деревень отправляют на работы в сибирские леса и шахты, а остальных жителей нумеруют и отбирают всё имущество; будет запрещено продавать свое добро, устраивать свадьбы и даже ходить из одной деревни в другую. Словом, говорили о таких страхах, от которых не у одной старой Дидины замирало сердце.
Хотя Дидина теперь уже и не страшилась пришельцев, но попрежнему нелегко было у неё на душе: где-то в России, может быть, руками вот этих людей, сидящих сейчас за её столом, убит её Сабин, а ещё раньше — искалечен Стефан. Конечно, каждый военный выполняет то, что ему прикажут. Матей рассказывал, что во время забастовки в Плоешти солдаты стреляли в своих. А ведь русские стреляли в тех, кто врагом пришел на их землю. Вот этот офицер и солдаты, гости их дома, стреляли в её сыновей, а её сыновья стреляли в них… И зачем господь допускает такое? Дидина считала, что война — от зависти человеческой. Ей было непонятно: один сосед злобствует на другого — не позволяют же им убивать друг друга. А почему нет управы на тех, кто затевает войну? Неужели бог бессилен предотвратить это? «Прости, господи!» — в испуге бормотала она, уличая себя в том, что усомнилась во всемогуществе божьем…
Илие, чувствовавший себя теперь в обществе русских совсем непринужденно, при помощи Матея допытывался у Гурьева: как живут крестьяне в Советском Союзе и как теперь должна пойти жизнь в Мэркулешти?
Отвечая на расспросы, Гурьев, к своему собственному удивлению, вдохновенно говорил о самых обыкновенных вещах, которые раньше для него были настолько обыденными, что никогда и не становились темой для разговора.
Он сейчас был особенно горд всем советским, всем — от большого до мелочей: тем, например, что совсем нет безработных, что всех лечат бесплатно, что можно устроить свадьбу и без приданого, даже тем, что в каждом магазине есть книга жалоб; ведь во всем этом теперь, вдалеке от Родины, на фоне всего увиденного здесь, он особенно ясно, как никогда раньше, осознавал, насколько выше, совершеннее тот строй, вне которого он не мог и мыслить своего существования. Так маленький драгоценный камешек заметнее не в сверкающей россыпи подобных ему камней, а на темном фоне.
Глава четвертая.
Желтая бумажка
— Товарищ старший лейтенант! — обрадованно провозгласил появившийся на пороге Федьков. — Тут ещё есть наши! Вот сосед ихний, Демид, сам видал.
Рядом с Федьковым переминался с ноги на ногу низенький, сухонький человек. Узкие, в обтяжку, холщовые штаны делали его ещё более тощим. В руке его была зажата соломенная шляпа, давно уже отслужившая свой срок: поля её едва держались, а тульи почти не существовало.
Федьков объяснил: Демид только что проходил по площади и видел, как во двор кооперативной лавки заехали на повозке русские военные.
— Вот, возможно, и попутчики… — Гурьев поднялся из-за стола: — Надо пойти, договориться.
— Я с вами! — поспешно заявил Федьков. Любил он узнавать, разведывать, знакомиться с людьми. Но Гурьев решил, что лучше взять степенного Опанасенко, а не ветрогона Федькова, и сказал ему:
— Нет, побудь здесь, за лошадьми посмотри.
— Слушаюсь… — без обычной живости ответил Федьков.
Демид довел двоих русских до кооператива и, отосланный офицером, ушел обратно.
Дверь лавки, выходившая на улицу, была закрыта, окна наглухо заложены ставнями.
Ладонью Гурьев нажал на калитку. Она оказалась запертой. Постучал.
Калитка чуть приоткрылась. Выглянул солдат в новенькой, топорщившейся пилотке:
— Вам кого?
— Самого старшего.
— Сейчас доложу. — Солдат плотно закрыл калитку. «Дисциплинка! — подумал Гурьев. — Строгий, видать, командир у него».
Ждать пришлось недолго. Вскоре солдат распахнул калитку и пригласил:
— Войдите.
Во дворе стояла запряженная парой лошадей повозка. Разнузданные кони с хрустом ели овес, насыпанный прямо на землю, на что рачительный Опанасенко сразу же обратил внимание. «Погодувать как следует не могут!»
Солдат показал на раскрытую дверь дома:
— Майор — там.
— Побудьте здесь, Опанасенко! — распорядился Гурьев.
Опанасенко, сняв карабин с плеча, прислонился к ограде неподалеку от входа в дом. Хотел поговорить с солдатом, встретившим их, расспросить, кто эти проезжающие, но солдат куда-то скрылся.
Майор встретил Гурьева на пороге — пожилой, с дряблыми, чуть обвисшими щеками и тонкими, плотно сжатыми губами. Он пристально, с какой-то, как показалось Гурьеву, недоброй строгостью, посмотрел на него и произнес, по-особенному четко выговаривая слова:
— Кто такой?
Гурьев отрекомендовался. Спросил: не по одному ли пути ехать им к фронту?
— Вы меня извините, старший лейтенант, — не отвечая на вопрос, проговорил майор. — Но, как говорится, бдительность выше всего… У вас есть удостоверение личности?
— Конечно, — Гурьев вынул из нагрудного кармана удостоверение, показал его майору и в свою очередь попросил того предъявить своё: таков был общепринятый среди фронтовиков порядок взаимной проверки, когда встречались незнакомые.
Свое удостоверение майор предъявил охотно, сказав при этом:
— Правильно действуете… — И усмехнулся: — А то, может, я фриц переодетый? — И пригласил, сразу переходя на «ты»:
— Заходи, старшой, потолкуем.
В большой комнате на длинном столе, заставленном тарелками и мисками с едой, стояла толстобокая керосиновая лампа, ярко освещавшая всё вокруг. Непонятно, почему в комнате всё находилось в беспорядке: ящики комода были выдвинуты, всюду валялись какие-то бумажки, белье, видимо, выброшенное из комода; пестрый диванчик, отодвинутый от стены, стоял накось, на нём боком лежал пустой, с откинутой крышкой, железный сундучок. Нетронутыми в комнате остались только двенадцать гипсовых мадонн, одна другой меньше, по ранжиру выстроенных на комоде.
— Садись, старшой, выпьем ради встречи! — пригласил майор и сам сел к столу.
— Так, говоришь, из госпиталя, своих догоняешь? — расспрашивал он, наливая в стаканы темное, густое вино из оплетенного соломой пузатого кувшина. — Так, так. Ну, и мы то же самое. Говоришь — хочешь вместе ехать? Ладно. Вместе — веселее. Да и поспокойнее. Ты всем этим руманешти не верь, старшой. На вид они приветливые, а того и гляди…
«Ну, это уж ты, товарищ майор, загибаешь — насчет румын-то», — хотел возразить Гурьев, но сдержал себя: может быть, майор — из тех ожесточенных войной или попросту личным горем людей, которые до сих пор видят во всех румынах только недавних врагов. Пройдет это…