Виталий Мельников - Срочно, секретно, Дракону...
— Сидя в Синьцзине, многого не узнаешь. Нужно ехать в Харбин. — вслух произнес полковник Унагами.
И тут зазвонил телефон.
— Господин полковник, соединяю с секцией по борьбе с партизанским движением, — доложил дежурный телефонист.
Чуть погодя Унагами услышал в трубке голос майора Замуры.
— Рад уведомить вас, господин полковник, вблизи поврежденного семафора обнаружены следы бандитов, готовивших диверсию. Прошу принять мои поздравления, ваше предположение блистательно подтвердилось.
— Как и следовало ожидать! — спокойно отозвался полковник.
— И еще одна новость, которая, думаю, вас заинтересует. В деревне Тянцзы местными жандармами задержан подозрительный субъект, китаец. Начальник комендатуры полагает, что это один из диверсантов. Мною отдано распоряжение, чтобы подозреваемого немедленно препроводили в Синьцинскую тюрьму.
— В Харбинскую, господин майор, — подсказал полковник. — Измените свое распоряжение. Подозреваемого нужно доставить в Харбин.
“БЕДНЫЙ ФУ, ЖАЛКО МНЕ ТЕБЯ!..”
Двое японцев в штатском и ассистировавший им китаец-переводчик в фирме унтер-офицера маньчжурский жандармерии очень скоро поняли, что имеют дело с крепким орешком.
— Кто ты такой?
— Меня зовут Фу Чин.
— Что тебя привело в Тянцзы?
— Был на заработках в Корее. На вокзале в Вицине украли документы и деньги. Пришлось отправиться пешком. Дорога в Муданьцзян проходит через Тянцзы — вот я там и оказался.
— Почему бежал от представителей власти, когда они тебя задержали?
— Испугался.
— Почему забрался в колодец?
— Даже заяц, и тот, говорят, от страха на дерево забирается, а я от страха нырнул в колодец.
— Что тебе известно о диверсионном акте на железнодорожной линии Муданьцзян–Тумынь?
— Ничего не слыхал ни о какой диверсии.
— Ты и твои сообщники вывели из строя семафор у въезда в Винцин.
— Про испорченный семафор мне ничего не известно, и сообщников у меня нет. Я Фу Чин. На вокзале в Винцине меня обокрали. Мне не на что было купить билет на поезд, и я отправился в Муданьцзян пешком…
Наконец высокий худощавый японец с сухим, почти европейским лицом потерял терпение. Пронизывая арестованного острыми ненавидящими глазами, похожий на европейца японец принялся что-то громко кричать — отрывисто и угрожающе.
Шэн смотрел на него как загипнотизированный и молчал.
Вволю накричавшись, японец тоже замолчал Потом вытащил из кармана светло-серых, тщательно отутюженных брюк желтый портсигар с голубым драконом на крышке, извлек из него папиросу с длинным мундштуком и, постукивая папиросой по кривому ногтю большого пальца, вполголоса отдал переводчику какой-то приказ.
— Бедный Фу, жалко мне тебя! — с притворным состраданием глянул на Шэна переводчик. — Сейчас тобой займутся специалисты, которые и не таких, как ты, приводили в память!
Грустно покачивая головой, переводчик нажал на кнопку звонка. Дверь тотчас распахнулась. В комнату влетели двое в синих полотняных куртках.
Специалисты начали с вроде бы безобидного выламывания пальцев, с помощью бамбуковой палочки толщиной с карандаш. Шэн ощутил пронизывающую, невыносимо острую боль, от которой Зарябило в глазах. Мучительную эту пытку истязатели повторили несколько раз. Но Шэн упорно держался своей версии. Тогда “специалисты” пустили в ход уже не палочки, а палки. Ударами кулаков Шэна свалили на пол. Потом одни из них сел на ноги, а второй принялся бамбуковой палкой бить Шэна по лодыжкам. Боль была до того нестерпимая, что Шэн, как ни силился, не мог сдержаться: при каждом ударе с губ его сам собою срывался стон. Когда и это не привело к желательным для японцев результатам, палачи поставили Шэна лицом к стене, приказали согнуть ноги в коленях, а потом шею забили в деревянную колодку, а кисти рук приковали к стене. Сзади и с обоих боков тело Шэна подперли копьями с острыми наконечниками, под пятки подсунули планку, густо утыканную гвоздями.
Позднее, когда Шэн, лежа на полу своей камеры, вспоминал эту изуверскую пытку, тело его само собой судорожно вздрагивало. Недолго простоял он в таком положении, а колени уже разламывались от режущей боли. Он начал впадать в беспамятство, мышцы одрябли, стаю трудно дышать, в ушах шумело, перед глазами плавали мерцающие пятна. Чуть шевельнешься, в тело — на спине и под мышками — вонзались наконечники копий. Опустишь ступни — пятки натыкаются на острия гвоздей.
В конце концов Шэн потерял сознание.
Очнулся в камере. Лежа на холодном кирпичном полу, он чувствовал ноющую боль во всем теле.
4 АВГУСТА 1938 ГОДА
Улицы Харбина тонули в солнечном мареве. Слева, стоило лишь повернуть голову, слепила глаза широкая Сунгари.
“Совсем как чешуя дракона”, — подумалось полковнику Унагами.
Сейчас на нем был светло серый костюм, брусничного цвета галстук на бело-розовом фоне полупрозрачной сорочки, остроносые туфли с подошвами из белого каучука — легкие, пружинящие, бесшумные. Ни дать ни взять — вояжирующий по Маньчжоу-Го богатый турист с островов.
Полковник возвращался из Харбинской тюрьмы, где талантливые “народные умельцы” демонстрировали перед ним виртуозные диковинки одного из древнейших искусств Китая — искусства пыток. Двигаясь по теневой стороне улицы, выложенной плитняком. Унагами раздумывал над тем феноменом, который склонные к поверхностным обобщениям люди называют в зависимости от обстоятельств то “китайским фанатизмом”, то “китайским фатализмом”. Он думал о том, что все отношения к Китаю японцев были построены на совершенно ложном убеждении, а именно на кажущемся миролюбии китайцев, на их будто бы врожденной трусости.
“А на самом деле? — размышлял на ходу Унагами. — На самом деле то, что мы считали миролюбием, было всего лиши инертностью. А трусость?”
На памяти у него было столько примеров, опровергающих эту ходячую ложь. Да, он действительно видел собственными глазами, как при появлении авангардных частей японской армии гарнизоны встречавшихся на их пути городов и укрепленных поселков обращались в поспешное бегство. Но видел он и другое: как китайцы с поразительным самообладанием принимают самую жестокую, самую лютую смерть. Корень зла не в малодушии китайского солдата, а в небоеспособности армии.
Мимо прогромыхала телега, груженная туго набитыми рогожными кулями. Наверху, как на перинах, восседал голопузый китаец в широкополой соломенной шляпе.
Унагами рассеянно глянул на возницу, и по лику его пробежала едва уловимая гримаса. Он вспомнил другого китайца — того самого, схваченного при обстоятельствах, не оставлявших сомнения в том, что это пособник тех, кто организовал крушение воинского эшелона.
Унагами опустил голову. Ему много раз приходилось иметь дело с китайцами такого сорта, из которых не вырвешь ни слова даже с помощью изощреннейших пыток. Только ведь бывают случаи, когда злостное запирательство во время допроса с пристрастием столь же красноречиво, как и чистосердечное признание. Вот и этот фанатик своим неуклюжим враньем, сам того не подозревая, выдал главное, если и раньше, до приезда в Харбин, Унагами нимало не сомневался в собственной проницательности, то теперь он готов был дать руку на отсечение, что дело с диверсией на железной дороге обстояло именно так как он полагал.
“Из этого следует, что я на верной дороге!” — подвел мысленную черту под своими размышлениями полковник в штатском и, убыстрив шаг, перешел на другую сторону улицы.
Через минуту он входил в здание японской военной миссии.
Это был двухэтажный особняк, стоявший в глубине сада, обнесенного чугунной решеткой. К парадным дверям вела присыпанная гравием дорожка, упиравшаяся в полукруглую каменную лестницу.
Обогнув парадное, Унагами проследовал вдоль широких венецианских окон и по-хозяйски отворил боковую дверь. Начальник военной миссии генерал Эндо был настолько любезен, что предоставил столичному гостю изолированное помещение из трех комнат с отдельным входом. На втором этаже, где потолки были без плафонов, стены без пилястрой, а окна не ослепляли венецианским размахом.
Пока полковник Унагами поднимался вверх по черной лестнице, обитой гранитолем со звукопоглощающей прокладкой, в эти самые минуты возле китайской харчевни остановилась подвода, на которой горой возвышались рогожные кули. Обнаженный до пояса мускулистый китаец в соломенной шляпе и в широких черных шароварах спрыгнул с воза на землю, потянул носом густой сладковато-острый запах аппетитной похлебки из коровьей требухи, сдобренной чесноком и перцем. Это соблазнительное благоухание вырывалось вместе с клубами пара из распахнутых настежь дверей. Босоногий возчик посмотрел зажегшимися голодным блеском глазами на пестро-красную бумажную медузу, которая, как бы заманивая всех встречных, качаясь над входом в харчевню, и, сглотнув слюну, прошел во двор.