Михель Гавен - Месть Танатоса
Англичане прошли мимо. Маренн оставила лазарет и через поле побежала туда, где за холмом дорога сворачивала в низину. Она обогнала иx. На полурастаявшем снегу большими буквами она написала свое имя: «Мари». Пальцы побледнели и дрожали от холода. Ноги промокли, мартовский ветер рвал волосы, продувая насквозь. Наконец английский взвод показался из-за холма. Они шли медленно. Сердце ее отчаянно колотилось. Она не боялась простудиться. Она боялась, что он не заметит ее. Но он заметил издалека. Взвод приблизился.
Лейтенант сделал знак капралу и отошел в сторону, пропуская солдат. Прочитал ее имя, вычерченное на снегу, улыбнулся. Потом махнул рукой, чтобы она уходила и побежал догонять своих. Но она не ушла. Она стояла на ветру и смотрела им вслед, пока взвод не скрылся в низине. Так она встретила Генри. Это была любовь. Первая любовь и Первая война. Теперь он умер. Война и сын остались с ней.
* * *Адъютант Фриц Раух положил перед оберштурмбаннфюрером папку с документами и небольшой запечатанный конверт:
— Только что доставили из Четвертого управления, — доложил он. — Протоколы допросов и некоторые личные вещи, изъятые при обыске.
— Благодарю, Раух, — кивнул Скорцени холодно.
— Разрешите идти?
— Идите.
Адъютант вышел. Скорцени открыл папку. Ким Сэтерлэнд, прочитал он имя на первом листе, далее дата рождения — 15 августа 1902 года. Он думал, она моложе. Что это за личные вещи в конверте? Что-то негусто насобирало гестапо, странно даже…
Оберштурмбаннфюрер вскрыл конверт, вытряхнул его содержимое на стол и… резко поднялся с кресла. Перед ним на столе лежали ключи и веер, черный веер из страусовых перьев, слегка погнутых. Взяв веер в руки, Скорцени раскрыл его. Когда-то вещицу украшала жемчужная вышивка. Но теперь жемчуг обрезали, осыпалась позолота с кистей, вензель полу стерся, но, несмотря на это, еще можно было различить в нем две переплетенные буквы М, увенчанные короной.
Оберштурмбаннфюрер вышел из-за стола и подошел к затянутому светомаскировкой окну. Сложил и снова раскрыл веер. Аромат духов «Шанель» пахнул ему в лицо, воскрешая в памяти давно забытые дни юности. Теперь он знал, кто она, эта странная узница в лагере, но не мог поверить самому себе.
Сейчас он хорошо вспомнил давнюю октябрьскую ночь в Вене, рваную рану на своем лице и неожиданную встречу в аллее парка с зеленоглазой женщиной в горностаевом манто. Ее голос запомнился ему навсегда. Как он мог не узнать его в лагере, когда она пела! Нет, это не может быть она — здесь явная ошибка. Мари Бонапарт — узница концентрационного лагеря! Как она могла попасть туда? Как вообще оказалась в Германии?
«Я — врач, мой отец — Маршал», — вспомнилось ему из недавнего разговора. И, словно эхом, откуда-то издалека донеслось: «Я еду в Париж. Там меня ждет жених. Что Вас удивляет? У меня есть даже сын, от первого брака…» И опять совсем недавно: «Это был второй брак, он не состоялся…»
Значит, она все-таки не вышла замуж. Черный веер из страусовых перьев… Подарок жениха… Это он, Отто Скорцени, когда-то наступил на него в темноте. Погнутые перья напоминают ему о том событии. Тогда он был очень молод и еще не состоял в нацистской партии. Даже не думал об этом. И он был почти в нее влюблен…
Тогда… А теперь? А что же теперь? Скорцени вернулся к столу и бросил веер на бумаги. Закурил сигарету. Теперь… Теперь, конечно же, все изменилось.
Марлен Дитрих, Марика Рекк, Лени Рифеншталь и нынешняя пассия — Анна фон Блюхер… Самые красивые и знаменитые женщины рейха: киноактрисы, аристократки — ни одна из них, пройдя через его постель, не задела его сердца. Ни одной он не сказал «люблю». Он легко сходился с ними и так же легко расставался, не оставляя даже воспоминаний, не утруждая себя сантиментами.
Впервые за десять последних лет, вдыхая аромат «Шанель», он вдруг почувствовал, как по-юношески взволновано дрогнуло его сердце. «Мари Бонапарт, любимица старика Фрейда…» — так сказал ему когда-то Гюнтер. «Она никогда не будет твоей. Она — герцогиня. А кто ты? Безродный студент, к тому же бедный для нее, хоть твой отец и фабрикант».
Давно уже нет рядом с ним Гюнтера, пролетели и растаяли в памяти студенческие годы, все прежние ценности утратили свое значение. Остались только сила и жесткость, восхваляемые нацией, и топот кованых сапог по мостовой: «Зиг хайль! Зиг хайль!»
Все изменилось — армии фюрера перевернули мир. Теперь он — хозяин жизни, а она, герцогиня — узница концентрационного лагеря…
«Когда-то я была богата, а теперь бедна», — так она сказала ему. Скорцени прошелся по комнате, потом, вернувшись к столу, перелистал материалы дела: донос одного из шпиков СД в Берлинском университете, похоже, научного оппонента, протоколы обыска и допросов… Стандартные вопросы, ничего не значащие ответы: не помню, не знаю, не встречались — сплошная формальность, за которой не разглядишь человека. А вот и фотография. Наверное, с нее французский художник Серт писал свой знаменитый портрет «новой Марианны».
Только взглянул — и последние сомнения растаяли как сигаретный дым. «Марианна мировой войны» в солдатской гимнастерке, с «Medaille militaire»[3] на груди, улыбалась неуловимой улыбкой Джоконды… Темные волосы ее вились по плечам, светлые глаза еще не знали горечи разочарований и потерь.
Он бросился в кресло, стараясь укротить взбунтовавшиеся чувства. В памяти снова всплыло бледное,изможденное лицо узницы, очерченные болезненной синевой глаза, тонкие дрожащие руки, листья черного «тюльпана», осыпавшиеся на снегу… Стоп. Почему на снегу? Это уже просто наваждение. Не на снегу, а на полу.
Скорцени подошел к бару и открыв его, достал рюмку. Плеснул в нее коньяк. Вопреки обыкновению выпил залпом, даже не почувствовав вкуса. Потом снова закурил сигарету. Что они сделали с ней, когда он уехал? Жива ли она еще? Ведь он намекнул Габелю, чтоб обращались осторожнее… Но Габель — это Габель. Он вполне мог и не понять, про что ему говорят…
«Когда-нибудь она будет моей…»— в мальчишеской запальчивости выкрикнул он Понтеру почти что десять лет назад. Сказал и забыл… Сам забыл. А теперь… Вот, кажется, и пробил час… Нет, конечно же, не влюбиться в нее, об этом не может быть и речи. Это даже смешно для него — влюбиться. Когда он дал присягу, с сантиментами было покончено навсегда. Но что-то он должен сделать теперь. Тем более что помочь ей — вполне в его власти ныне. Кто, если не он?
«— Как Ваше имя? — спросил он у нее.
— Маренн…»
Маренн, Мари…
— Господин оберштурмбаннфюрер, фрейлейн фон Блюхер на проводе…
— Что? — голос Рауха прервал его размышления.
— Анна фон Блюхер, герр оберштурмбаннфюрер…
— Не соединяй меня, Фриц, — поморщился Скорцени. — Скажи, что меня нет. И очень долго не будет.
Потом взглянув на адъютанта, с трудом скрывавшего удивление, попросил: — Оставь меня сейчас. Не соединяй ни с кем, кроме Шелленберга или Науйокса, и, разумеется, выше. Мне нужно побыть одному.
— Слушаюсь.
Дверь в приемную закрылась — Раух ушел. Сквозь сигаретный дым в глухой ночи десятилетней давности он снова и снова видел ее глаза того неуловимо-непостоянного, как морская рябь, цвета, который у нее на родине, в Южной Франции, моряки Марселя называют поэтичным словом «turquoise». Как помочь ей? Как вырвать ее у Мюллера?
Оберштурмбаннфюрер внимательно перечитал дело. Издерганный текучкой, следователь районного отделения гестапо, видимо, не хотел да и не имел времени досконально вникать в положение дел. На скорую руку он отработал донос и, не обнаружив прямых подтверждений виновности арестованной, воспользовался косвенным предлогом, так называемым «свидетельством доверенных лиц», а попросту — клеветой, и после нескольких ничего не прояснивших допросов, чтобы закрыть дело, добросовестно написал определение: «интернировать в лагерь до выяснения».
Естественно, что выяснять он ничего не собирался. Намека на неарийское происхождение родителей, а точнее, просто на неизвестное их происхождение, оказалось достаточно для того, чтобы никогда не возвращаться к этому делу.
«Мой отец был француз, а мать — австриячка…»
«Австриячка!?» — услышал оберштурмбаннфюрер свой изумленный вопрос.
Не просто австриячка, как открывается… А фон Габсбург! Выходит, генеалогия Маренн — безупречна. Ее арийское происхождение на самом деле, если бы гестапо составило себе труд вникнуть, могло бы удовлетворить самых искушенных из расоведов и вызвать зависть у большинства высокопоставленных деятелей рейха. Несомненно и то, что политическая борьба и убеждения Маркса вряд ли привлекали внимание талантливой ученицы Зигмунда Фрейда. Известно, что Фрейд не в почете среди марксистов, да у Маренн и без Карла Маркса наверняка хватало научных идей.