Дальтон Трамбо - Джонни получил винтовку
Но почему же все-таки он не истек кровью? Раз она хлещет из обрубков обеих рук и обеих ног, то, казалось бы, человек обязательно должен умереть. В ногах и руках проходят здоровенные, большущие вены, На его глазах от кровотечения умирали ребята, потерявшие только одну руку. Разве могут врачи остановить сразу целых четыре потока крови, чтобы не дать человеку умереть? А что, если меня только ранило в руки и ноги, только слегка задело, а отрезали их уже потом, чтобы, скажем, поменьше возиться со мной или, может, из-за нагноения… Он помнил рассказы о гангрене, о том, как подбирали солдат, чьи раны кишели личинками мух. еще говорили, что это хороший признак: если у тебя в животе пуля, а в ране кишмя-кишат какие-то личинки, значит, все в порядке — личинки пожирают гной, и рана остается чистой. Но если у тебя такая же рана, но без личинок, то начинается нагноение, а затем и гангрена.
Наверное, у него личинок не было. Сумей он где-нибудь раздобыть пригоршню белых червячков, и — кто знает — быть может, сейчас у него были бы и ноги и руки. Пригоршню маленьких белых червей! Видимо, когда его выносили с поля боя, руки и ноги у него еще были, хотя и раненые. Но пока врачи занимались такими важными вещами, как его глаза, нос, уши и рот, в ногах и руках началась гангрена. Ну и тогда они, конечно, — давай рубить. Здесь поражен палец на ноге, там щиколотка — чего возиться! Ампутировать до бедра, и дело с концом! Видимо, именно так и было. А когда врачи просто отрезают тебе руки или ноги, они, конечно, знают, как остановить кровь, и в этих случаях умереть от кровопотери трудно. Правда, если бы доктора заранее предвидели, во что он в конце концов превратится, они бы, пожалуй, дали ему умереть. Однако все происходило постепенно, одна ампутация следовала за другой, и он остался жив, а уж теперь-то они ему ни за что не дадут умереть — это было бы просто убийством.
Господи, то ли еще бывало на этой войне. Тут чему угодно поверишь. Каких только историй он не наслышался. Одному парню осколком снесло переднюю стенку желудка, а они взяли у убитого кожу и мясо и сделали тому парню на животе что-то вроде створки.
Створку можно было приподнимать и смотреть, как у него там переваривается пища. А то еще рассказывали о госпитальных палатах, где все раковые дышали через трубки. В других палатах все питались через трубки и знали, что это уже на весь остаток жизни. Вообще трубки — дело серьезное. Многим ребятам предстояло до конца дней мочиться только через трубки, а у иных — этих тоже навалом — не осталось даже заднего прохода. Таким кишки подводили к дыре, прорезанной в боку или прямо в желудке. Никаких желудочных мышц у них не было, и отверстия перехватывались стерильными повязками.
Но и это еще не все. Где-то на юге Франции было специальное место для рехнувшихся. Там находились ребята, которые не могли говорить, хотя в остальном были в отличной форме. Просто с перепуга они начисто лишились дара речи. Здоровые молодые мужчины бегали на четвереньках, от страха забивались в угол, обнюхивали друг друга, задирали ноги, как собаки, и жалобно повизгивали. Больше ничего не делали. А то еще один парень, шахтер, вернулся на родину, в Кардифф, где оставил жену и троих детей. Как-то ночью, на переднем крае, в него угодила осветительная ракета и спалила ему всю физиономию, а жена, как увидела его, завопила дурным голосом, схватила топорик, отсекла ему голову, а потом убила всех троих ребятишек. А вечером ее нашли в каком-то салуне. Сидела себе и как ни в чем не бывало потягивала пиво. Правда, она еще, кажется, пыталась разгрызть пивную кружку. Вот и рассуждай теперь, после всего этого, — верить или не верить. Убито четыре, если не пять миллионов людей, и всем им так хотелось жить. А тут — сотни или, может, несколько тысяч людей сошли с ума, ослепли, превратились в калек, и как ни стараются умереть, им это не удается.
Однако таких, как он, немного. Немного на свете ребят, о которых врачи могут сказать: посмотрите, вот последнее слово нашей науки, вот наш триумф, вот самое великое, чего мы добились, хотя кое-чего мы добивались и раньше. Перед нами человек без ног и без рук, без ушей и глаз, без носа и рта. Но он дышит и ест, он жив, как всякий другой. Для докторов война — просто раздолье, широчайшее поле деятельности, а он, Джонни, счастливчик, он извлек наибольшую пользу из всего, чему они научились. Впрочем, одного они так и не сумеют сделать. Хоть им и удалось затолкать его обратно в материнскую утробу, но вот вытащить его оттуда они уже не смогут. Он здесь навеки. Все, что у него отнято, — отнято навсегда. С этим надо свыкнуться. Постараться поверить, а когда это уляжется в голове, успокоиться и подумать о дальнейшем.
Иной раз прочитаешь в газете про человека, которому выпал самый крупный лотерейный выигрыш. Купил человек один-единственный билет и разом отхватил целый миллион. Просто не верится, что кому-то так повезло, когда шансов, в общем-то, почти никаких. И все-таки это факт. Ты-то сам, разумеется, никогда бы и не мечтал о таком выигрыше, даже если бы и рискнул приобрести билет. А тут все наоборот: он проиграл миллион, проиграл одним махом.
Прочти он про себя в газете, — наверняка не поверил бы, даже зная, что так оно и есть. Да и вообще не подумал бы, что с ним может случиться такое. И никто этого не думает. Но с этой минуты он готов поверить во что угодно. Пусть всего один шанс против десяти миллионов, все равно — именно этот шанс обязательно сработает. Так с ним и получилось. Самый крупный проигрыш достался ему.
Он начал понемногу успокаиваться, мысли стали более ясными и связными. Надо было их как-то упорядочить, как-то разобраться в мелких неприятностях, выпавших на его долю в придачу к большим. Где-то у основания горла саднило, словно прилип какой-то струп. Слегка поворачивая голову вправо, а затем влево, он чувствовал натяжение струпа. Он также чувствовал, как ноет лоб, будто стянутый веревкой. Непонятно, откуда здесь эта веревка и почему она натягивается, когда он шевелит головой, чтобы ощутить ссадину на шее. А дыру, что была теперь его лицом, он совсем не ощущал, и над этим тоже стоило задуматься. Он лежал, поворачивая голову вправо и влево, чувствовал, как сдавливает лоб веревка и при этом натягивается струп. Наконец он понял, в чем тут дело.
Они прикрыли ему лицо маской и закрепили ее вокруг лба. Маска была, по-видимому, сделана из какого-то мягкого материала, но ее нижний конец прилип к ране там, где она еще не затянулась. Теперь все ясно. Они наложили ему на лицо квадратный лоскут материи, оттянули до самого горла и плотно забинтовали, чтобы медсестра была избавлена от тошнотворного зрелища. Очень заботливо с их стороны.
Но сейчас, когда он понял назначение маски и то, как она устроена, струп уже перестал тревожить его, только раздражал. Еще мальчишкой он никогда не мог оставить в покое ни одной царапины. Вечно их расковыривал. И сейчас, покачивая головой, он натягивал бинт и бередил струп. Но сдвинуть маску или содрать болячку не мог. Желание сделать это стало настоящей манией. И не то чтобы маска, задевая рану, причиняла боль. Вовсе нет. Но все это беспокоило, и ему не терпелось испытать свои силы. Если он сможет сдвинуть маску, значит, на что-то еще способен.
Он пытался вытянуть шею, чтобы маска отлипла от живого мяса, но не мог как следует вытянуть ее. Всю свою энергию, физическую и умственную, он сосредоточил на этой крохотной задаче. Одна попытка следовала за другой, и в конце концов он убедился — маски ему не сдвинуть. Такая малость — клочок материи присох к коже, и все усилия тела и мозга не в состоянии сдвинуть его хоть на миллиметр. Да это же еще хуже, чем находиться во чреве матери! Ребенок там хотя бы может брыкаться. Может поворачиваться в этом своем темном и влажном обиталище. Но попробуй брыкнись, если у тебя нет ног, попробуй молотить кулаками, когда ты безрукий. Как же повернуться, лишившись этих рычагов? Он попытался перекатиться с боку на бок, но мышцы в обрубках ног не повиновались, а руки были отняты так высоко, что и плечи ни на что не годились.
Он перестал думать о струпе и маске и стал изобретать способ повернуться. Ему удавалось слегка раскачать себя, но не больше. Может, тренируясь, он укрепит спину, бедра и плечи, подумал он. Может, через год, или пять, или двадцать лет он окрепнет, сумеет раскачиваться все сильнее и сильнее. И тогда наступит долгожданный день, и — гоп-ля! — он перевернется на живот. Да, но если это будет стоить ему жизни? Ведь трубки, вставленные в его легкие и желудок, сделаны из металла, и вдруг под тяжестью его тела одна из них проткнет какой-нибудь жизненно важный орган. Если же эти трубки мягкие, скажем, резиновые, то, перевернувшись, он может зажать их и задохнуться.
Но пока что результатом всех его ожесточенных усилий было лишь слабое раскачивание, он обливался потом, а от острой боли кружилась голова. Ему двадцать лет, а у него нет сил даже повернуться в постели. Да ведь он в жизни не болел и дня. Всегда был сильным и здоровым, запросто поднимал ящик с шестьюдесятью буханками хлеба по полтора фунта каждая, легко вскидывал этот ящик на плечо и ставил на конвейер высотой в семь футов. И так каждую ночь, и не раз, а сотни раз, и его плечи и бицепсы были тверды, как железо. А теперь он мог лишь слабо шевелить культями ног и чуть-чуть раскачиваться, точно ребенок, убаюкивающий сам себя.