Михаил Стельмах - Большая родня
— Марта, это гусь или гусыня? — строго допытывался Карп, раздирая руками жирную гусятину.
— Сам ты гусь, — фыркала Марта, посматривая на Дмитрия.
Самогону было вдоволь, и сдержанный улей загудел сильнее и снова притих, когда хозяин с рюмкой обошел все столы. Шел важно, запрятав под черными усами властную улыбку.
— Пей, Сафрон. Когда хозяин пьет — о новом заботится, бедняк — последнюю сорочку пропивает, — звякнул рюмкой о рюмку опьяневший Данько, и самогон плеснул на домотканую, с красными пружками скатерть.
— Не кричи, Яков, — поморщился Сафрон. — Пьешь ты, как… Половина вытечет. Бочку выпей, а капли не пролей. Так хозяева пьют. И не болтай лишнего, — закруглил тонкими губами всю рюмку и так резко откинул голову назад, что усы, надломленные над уголками рта, охватили вилкой острый клин подбородка.
— Яков своего не прольет, то он чужое только может.
— Не умничай! — гаркнул Данько на Денисенко. — Не раз тебя из беды вывозил. — И его скуластое лицо налилось кровью.
— Ты и добро помещичье вывозил, аж кони из шкуры лезли, — не утихал подвыпивший Денисенко.
Данько сердито посмотрел в уголок, быстро провел пальцами по длинным бровям. Бранное слово чуть не сорвалось с уст, но сразу же, передумав, рассмеялся и глаза налились самодовольной улыбкой:
— Даже пианину вывез. Служила насестом для кур. И такой у меня одна курица, рябенькая, была интересанткой, что только есть слезала с клавишей — все играла. Театр, да и только. Ну, потом чертов сельстрой забрал-таки пианину у меня… А кто в те времена не вывозил? Не зевай, говорят, Хомка. Жаль, что скоро тогда комитетчики начали свои порядки устанавливать, чтобы наш брат не очень старался. Так я красный флажок приладил на телеге — и, скажи, во все экономии и господские имения начали пропускать без слова. Хоть целый дом вывози…
— Цыц, старый. Не мели лишнего. Начальство из округа сидит!
— Начальство?.. Для кого начальство, а для нас Петр Крамовой. Свой человек!..
— Сельсовет наш… Мирошниченко, значит, страшнее этого начальства, — успокоил жену Данько подвыпивший Сичкарь.
— Этот Мирошниченко домирошникуется, — мрачно пообещал Данько.
— А меня не обидели? Душа перетлела. Лучшую земельку как языком корова слизала. — Рыжие усы высокого Данилы Заятчука вскочили в чью-то черную бороду, казалось — подожгли ее, громко чмокнулись губы.
— Не надо беспокоиться. Гулять же пришли, — остановил их Сафрон. Он пил и не пьянел. Большие глаза настороженно и высокомерно осматривали гостей.
— Такой сундук своей дочери приготовила, что парой лошадей с места не сдвинешь. Одних кожухов… И красный романовский, и белый, и черный, и крытый…
— И я по самую ляду забила. Пусть не жалуется на родителей.
— Покупал мой старик коня, и купил, приехал домой — а это кобыла.
— Га-га-га!
— Цыц, старая, не срами среди людей. Это конь новомодный.
— За твое здоровье, Дмитрий, — остановился Сафрон у их стола. — Слышал, слышал, что в отца весь пошел. Хозяйничай, корнем в землю врастай — это сила наша, — и чокнулся рюмкой.
Марта чуть не выскочила из-за стола и, скрывая радость, подала голос:
— А со мной?
— Можно и с тобой, мазунья[13], — сузились глаза Сафрона. — Чтоб счастливой была.
— В ваших руках мое счастье, — встала и притворно вздохнула.
— В божьих, — поднял вверх черный указательный палец. — Я не враг тебе. — И снова голос стал рассудительным и строгим, словно ставя перегородку. Но Марта уже не заметила этого.
«Слышишь, дорогой мой?» — говорил взгляд девушки.
— Чего же ты загордилась, как поросенок на вальке? — подтолкнул ее тремя пальцами Карп.
— Посмотри, как Ларион Денисенко «восьмерки» пишет. — Широкоплечий, весь заросший растрепанным колесом волос, отяжелевший мужичонка пристально целится глазами в дверь, но, сделав два шага вперед, неизвестной силой оттолкнулся к скамье.
— Ух, ты, холера, — настороженно удивлялся Ларион и снова пристально целился на щеколду.
В сенях Марта обвила руками Дмитрия:
— Слышал, слышал, что сказано?
— Да слышал. Увидят еще, — отвел девушку от себя.
Над крыльцом висели тяжелые кисти связанной в пучки калины. Неяркий предвечерний луч солнца с открытой калитки просветил Марту, Дмитрия и потух — кто-то с улицы затворил калитку.
— Выберу время, когда старик раздобрится, и скажу ему о нашей любви. Слышал, что о тебе говорил…
— Кто его знает. Старика твоего не раскусишь спроста. Его слово слушай и прислушивайся. Услышишь одно, а в нем еще другое есть, как орех в скорлупе, — оперся рукой о грецкий орех.
И вдруг вздрогнула девушка, обернулась к воротам: с улицы размашисто зазвенел балагурский колокольчик.
— Неужели к нам? Неужели к нам? — искривилась от боли.
Растворились ворота.
Украшенные цветными лентами, подлетели под крылечко задымленные шпаки, и Митрофан Созоненко в шапке-макитре встал с телеги, за ним потянулся высокий, выше отца на целую голову, Лифер. Он сразу же злостно захлопал на Дмитрия.
— Марта, родители дома? — вытирая пот с рыжего лица, усеянного большими конопатыми веснушками, старый Созоненко подал девушке ржавую руку.
— Дома, — обернулась, вздрогнуло плечо и, наклонив голову, девушка повела гостей в дом. Гусем проплыл весь в черном Лифер, смотря свысока вниз.
«Ворон ворону глаз не выклюет. Вот и просись теперь», — засосало внутри Дмитрия. Сошел с крыльца и тяжело опустился на небольшую сыроватую скамейку, затененную вишняком.
От болезненных мыслей что-то обрывалось в нем и казалось — вечер становился беспросветным и тяжелым, как туча. Одинокая звезда мотыльком двоилась в глазах. На миг растворилась входная дверь, и обрывки пьяных голосов долетели до Дмитрия.
Из сеней вышел Сафрон, пошел к воротам и долго, как пятно старого портрета, чернел в рамке раскрытой калитки. Вокруг него все больше густела синь, и наконец темнота проглотила неясный высокий контур. Еще кто-то переступил порог.
«Будто окружное начальство… Как его?.. Почему же Марта не выходит? Где-то Лифер прицепился, как репейник. Гнилье трухлявое. Еще посмотрим, чья возьмет. Врешь, чтобы я девушку в руки барышника отдал…»
— Кого высматриваете, Сафрон Андреевич?
— Да…одного гостя, — тихо с паузами отозвался голос Варчука.
— Наверное, важного? Вижу: несколько раз выходили. А вы спроста не будете… — заклокотал смешок, и Дмитрий не расслышал последние слова.
— Гость порядочный.
— Не Емельян ли Крупяк?
— Он. А ты откуда знаешь?
— Еще бы не знать.
— Он на Покрова иногда заскакивает ко мне. Это дорогой для него день.
— Еще бы не дорогим был. Спасли тогда Емельяна. В двадцать первом дело было… Навряд, чтоб он сегодня прибыл.
— Что-то случилось? — глуше зазвучали тревожные нотки.
— Нет… Емельян, кажется, на повышение пошел, — и в тех последних «ш» зашипела плохо скрываемая зависть.
— Парень шустрый.
— Какой там шустрый! Безрассудный! Разве он имеет право приезжать сюда на Покрова? Чтобы люди видели? Детское хвастовство. Мирошниченко как пронюхает… Тоже мне упрямство.
— Ну, ты этого не говори. Смелый! А когда ко мне приезжает, то никакой дурной глаз не увидит.
— Теперь не смелость, а осторожность имеет больший вес. Не те времена.
— Так что же с Емельяном?
— Слышал краешком уха: в Винницу послали его погостить. Там в отделе Академии наук Отамановский сидит — мужчина не без интереса. Прямо на глазах ожил, с тех пор как Грушевский из-за границы вернулся.
— Что-то прохладно стало, идите в дом.
Огонек спички птахой забился в фонаре сложенных просвечивающихся ладоней, на мгновение вырвал из темноты половину нахмуренного лица Варчука и потух. Тихо, словно от ветра, скрипнула калитка.
Сафрон остановился.
— Кто там?
— Это я, — отозвал стариковский женский голос.
«Мать Варчука», — узнает Дмитрий. И как сквозь туман в воображении увидел сгорбленную, засушенную бабушку, которую, обобрав до нити, Варчук выгнал из дому. Только благодаря Аграфене снял угол, и то подальше от своего дома: все меньше будет ходить.
— Иди, Петр, в дом. Я через минуту зайду. — Под шелест шагов неуверенно, словно ощупывает землю, постукивает палка.
— Добрый вечер, сынок. С праздником тебя, — дрожит безрадостное несмелое слово. Так, будто оно кого-то просит и боится, боится.
— С праздником, мама, — металлически натягивается голос. — Вы не могли лучшего времени выбрать, только теперь, когда гости?
— Я думала, сынок, в праздник…
— Мало чего думали. Не посажу же я вас за стол вместе с людьми.
— А зачем мне за стол… Отсиделось мое. Я к челяди пойду. Холодно у меня в доме. Сырость в кости заходит. Вспомнила, как мы вместе жили, как я тебя растила… Ты не сердись. Я к челяди пойду. Софья меня не обидит.