Кристина Живульская - Я пережила Освенцим
Иногда в зауну приводили на дезинфекцию лагерь Б. Тогда я встречала подруг из Павяка, с которыми меня разлучили. Многие из них уже побивали в ревире.
Началась эпидемия сыпного тифа. Ната лежала в ревире. Янка была больна, но еще ходила на работу в поле. Стефа выглядела ужасно. Ее бил озноб.
— Долго мне уже не протянуть, незачем себя обманывать.
— Что за работа у тебя в поле?
— Копаю картошку.
— Как твое сердце?
— Ежедневные обмороки.
— А что у вас за анвайзерка?
— Чудовище. Тебе хорошо, Кристя, ты работаешь под крышей, можешь даже помыться.
— Я еще ни разу не мылась. Ты говоришь, мне хорошо. Возможно, но только по сравнению с вами.
К этому времени распространилось множество разных слухов. Мужчины тайно передали, что в окрестностях лагеря действует сильный партизанский отряд, с которым установлена связь, и что надо во что бы то ни стало готовить сапоги в дорогу, — в любой день нас могут отбить.
Мы не задумывались над тем, что фронт был слишком далеко, и если бы даже отбили несколько десятков тысяч заключенных, неизвестно, что с этими людьми сталось бы после. Никто и не пытался рассуждать логично. Мы судорожно цеплялись за каждую, даже самую призрачную надежду выбраться отсюда. Прошел слух, будто на какой-то международной конференции от Гитлера потребовали ликвидации концентрационных лагерей, и прежде всего Освенцима. Гитлер должен будто бы дать ответ в течение 24 часов. В противном случае Германию сравняют с землей. Мы были уверены, что весь мир занимается прежде всего нами и думает только о нас.
Шрайберка сообщила, что заключенным начиная с 50 000-го номера разрешено писать домой. Нам раздали небольшие бланки — в пятнадцать линованных строчек. О чем писать? Все письма звучали одинаково: «Я здорова, чувствую себя хорошо, шлите посылки». Мы плакали, когда писали первое письмо. Вновь на мгновение ожила мечта о свободе, о родном доме, ожило все, что было самым близким, все, что потеряно.
Мне передали, что Зося в ревире. Я пошла туда. Зося и в самом деле заболела, без притворства — как мы было задумали. Она два дня работала в поле под дождем и вот попала сюда — в ознобе, с высокой температурой. Она лежала на нарах над самым потолком и ждала воды.
Ревир, огороженный проволокой, занимал двенадцать бараков. В одном из них помещалась амбулатория, где выслушивали и мерили температуру. Тех, кого признавали больным, помещали в бараки. В восьми «штубах» (комнатах) было по 36 трехъярусных коек, образующих, как говорилось на лагерном языке, первый, второй и третий этажи. На нижнем было темнее всего, а с верхнего было трудно слезать. Все старались получить среднее место, но и в любом месте койка доставалась не всегда. В проходах между койками стояли ночные горшки. Вдоль всего барака тянулась низкая печь, тут производились лечебные процедуры. Над печкой светилась тусклая лампочка, и там было сравнительно светло.
Я взобралась к Зосе на третий ярус, отовсюду поднялись головы.
— Что нового, как там в политике, долго ли еще?
Все заключенные, независимо от социального положения, интересовались «политикой». Здесь нельзя было услышать: «Я политикой не занимаюсь». Политика — это был фронт, это были союзы, возможность десанта, возможность быть отбитыми — наша судьба зависела от политики, каждая это чувствовала. Поэтому прежде всего спрашивали: как там в политике?
— Они уже близко, — ответила я решительно.
— Откуда это известно?
— Одна тут, из канцелярии, говорила. Самое большее надо продержаться еще недели две. На востоке началось новое наступление.
Я говорила, как заведенная, конечно ровно ничего не зная. Но ведь люди впитывали в себя каждую новость, в ней черпали силы, в особенности здесь, в ревире.
Хорошие новости были, собственно говоря, единственным лекарством.
Зося ласково улыбнулась мне. В ее взгляде я читала лукавое одобрение моим словам. Наконец она сказала:
— Говори, дорогая, я знаю, что ты выдумываешь, но это хорошо.
Появилась докторша. Я вытянулась рядом с Зосей, чтобы она меня не увидела. Здоровым нельзя было входить в ревир. Тело Зоей горело, глаза блестели.
— Кристя, если сможешь, принеси мне горячей воды. Не могу я пить эту бурду.
— Принесу непременно.
Я совсем не знала, как раздобуду воды и как донесу ее горячей в ревир, но не обещать не могла.
Докторша прошла, я соскочила с кровати и вышла из барака. До отбоя оставалось несколько минут. На пороге я споткнулась обо что-то и в ужасе отскочила. В грязи лежал труп. Рядом другой. Голые. Луна освещала барак, но это место было в тени. Я стояла, не шевелясь. Что-то пискнуло, что-то шевелилось возле трупов. Это были крысы. Я подняла камень и бросила. Попала в голову трупа. Удар отозвался в воздухе глухим эхом. Я бросилась бежать, за мной гнались две крысы. Огромные, жирные, они пищали, а я неслась как безумная, добежала до проволоки ревира, пролезла под нею, пересекла Лагерштрассе и опрометью влетела в свой блок. Я вытянулась на нарах, мокрая — от пота. Одна мысль не давала мне покоя. Если Зося умрет, ее вынесут так же, и крысы выгрызут ей глаза… Крысы преследовали меня во сне, они ползали по мне, разрывали, душили, прыгали на меня.
На другой день в зауну пришла партия выписанных из ревира. У всех был еще дурхфаль, они шатались. Их отправили потому, что не было места для новых больных. Каждая выписанная из ревира должна была пройти через зауну так же, как цуганг. Я пришивала номерок к халату одной из них, она держалась за окно, чтобы не упасть. Вдруг меня позвала Магда:
— Что это? — Она указывала на перевернутую табуретку, полную нечистот. Очевидно, кто-то не вытерпел. — Вытри это. Возьми табуретку и вымой!
— Принесу шланг и вымою.
— Нет, вымой руками. Смотрите, какая неженка!
— Но, Магда…
— Ну, живо.
Она была вне себя от бешенства. Несмотря на это, я все же отправилась за шлангом и стала поливать табуретку. Магда принялась орать:
— Возьми табуретку в руки. Кому говорю!
В ту минуту, когда я подняла табуретку, я готова была швырнуть ее в Магду. Она, должно быть, поняла мое намерение и отскочила в сторону. Все расступились. Я шла как в бреду.
На минуту мною овладело какое-то воспоминание. Вот я дома, за столом читаю книгу… Боже, до чего меня здесь довели. И кто же? Такая же заключенная, как и я. А мне остается только слушаться. Я беззащитна…
В тот же день, после полудня, состоялся концерт в «зале» зауны. Концерт для «функцион-хефтлингов» (заключенных, занимающих посты). Для всех капо, анвайзерок и тех, кому удалось выдержать первые годы, — теперь они работали внутри лагеря, «на должностях» — и для тех, что следили за порядком в целом лагере, — для лагеркапо, лагерельтесте (старших по лагерю) и прочих, обладавших правом бить и истязать, кого мы боялись больше всего. Имена Стени, Лео или блоковой фон Пфаффенхофен вызывали не меньший страх, чем имена палачей-эсэсовцев. Может быть, даже больший, потому что они были всегда рядом.
Дирижировала оркестром Альма Розе. Альма была еврейка, ее привезли с транспортом из Вены. Она попала в так называемый «научный отдел» Освенцима, в опытный «кроличий садок». Когда, наконец, выяснилось, кто она, в лагере как раз создавался оркестр. Кажется, из Берлина сообщили о приезде международной комиссии, и надо было показать, как много хорошего делается для заключенных. Кроме того, лагерные власти скучали. По требованию коменданта лагеря Альму Розе перевели из «кроличьего садка» в оркестр. Пока задачей оркестра было только отбивать такт для марширующих в поле, главным инструментом служил барабан. Теперь в концерте барабан будет заменен скрипкой.
Как принадлежащая к обслуживающему персоналу, я имела право присутствовать в «зале». Перед началом концерта я остановилась на минуту вблизи зауны. Рядом за какой-то проступок стоял на коленях весь пятнадцатый блок. Напротив была лагерная кухня, возле нее куча мусора. Греческие еврейки рылись в отбросах, обгладывали найденные кости. Не так давно они приехали из Салоник, изящные, смуглые, стройные. Через несколько дней их уже было не узнать. Они прошли селекцию, и те немногие, что остались, не походили больше на людей. Исхудалые, покрытые нарывами, они рылись теперь в мусорной яме, выискивая отбросы.
Я вошла в зал. Концерт уже начинался. Альма подняла палочку. Несколько эсэсовцев и ауфзеерок развалились в креслах. Лагеркапо усмиряющим взглядом грозно озирала зал зауны. Полились звуки вальса Штрауса. Я взглянула в окно. Пятнадцатый блок все еще стоял на коленях. Альма играла теперь соло на скрипке. Глаза ее были полузакрыты. Может, ей чудилось, что она играет в венской филармонии. Скрипка ее пела. В зале была тишина. Я тоже прикрыла глаза. На минуту передо мной возник большой бальный зал из какого-то фильма, из какой-то нереальной жизни. Воздушные платья, нежные пары, улыбки, танцовщицы на пуантах.