Руслан Сахарчук - Месть смертника. Штрафбат
– Уговорил, Сан Саныч, – сказал Белоконь. – Отложи мне два мыла и восемь махорок, нацеди фляжку спирта, а остальное между собой разольете, чтоб никого не обидеть.
– Больно ты, малец, шустрый! – сказал снабженец. – Тогда шесть махорок.
– Восемь. И два мыла. А спирта вовсе не надо.
– Одно мыло, семь махорок и полкатушки доброго крепкого шнура.
– Какого шнура?
– Я ж говорю, доброго. Почти двадцать метров. Если надо чего подвязать – это первое дело.
Белоконь почувствовал, что запутался, помотал головой и сказал твердо:
– Два мыла. Восемь брикетов махорки. Иначе не подпишу.
– Ишь, молодняк пошел! – возмутился снабженец. – Сделай вам добро, сразу зубами в горло вцепитесь! Я ж только тебе помочь хочу, для тебя! Ничего себе не оставляю, вот те крест!..
На слове «крест» Белоконь развернулся кругом. Правда, уйти он не успел – Сан Саныч остановил. Сделка состоялась.
Сержант нагрузил новый вещмешок и написал в интендантских бумагах, что получил двухнедельный пай спирта, махорки и мыла за весь расчет.
Потом Белоконь увязал все свое армейское добро в один тюк. Он уже собрался идти в санчасть пешком, когда вдруг обнаружил Алешу, который ругался со снабженцами. Водитель получал вещи для медиков и их пациентов. Тут же стоял его грузовик с ящиками, выглядывающими из кузова. Пока Алеша бесцеремонно орал на старших по званию, упирая на недостачу каких-то одеял, Белоконь залез в кабину, нашел там немного бумаги и соорудил себе самокрутку. Выкурил, свернул еще одну. Алеша к этому времени угомонился и расписался в накладных. За то, что он напялил лейтенантский китель и тем самым выдал себя за офицера, его хотели бить, потом решили арестовать, но он как-то выкрутился. Водитель ретировался в машину и поспешно переоделся в новую гимнастерку. Развалившегося внутри Белоконя он встретил как родного и немедленно подарил ему злополучный китель.
Алеша потратил несколько минут на оживление мотора. Мотор заурчал, и они тронулись. Водитель предложил свернуть на небольшое озерцо, о котором он выяснил в штабе. Для успокоения нервов. Белоконь обеими руками был за спокойные нервы.
Небольшой водоем за рощей оказался довольно живописным местом. Белоконь снял с себя все вплоть до ткани, обматывавшей зашитую ногу, и бросился в воду. Возможно, такое обращение даже с этой пустяковой раной грозило ему серьезными осложнениями, но желание выкупаться было сильнее опасений. Впервые за последний год он как следует намылился. Смыв горечь и грязь очередного отступления, он оделся во все новое и почувствовал себя заново рожденным.
* * *Боевые действия на этом участке фронта на время приостановились. Немцы развернули линию обороны вдоль Дона, но было точно известно, что основные силы они теперь бросили на юг и юго-восток – на Сталинград. Германские позиции на великой реке местами были обозначены довольно условно, и на противоположный берег можно было прорваться силами одной роты. Только это было бессмысленно. Без серьезной поддержки любой успешный бросок завершился бы «колечком».
Ходили слухи о подготовке операции по прорыву к котлу у Миллерово (там держали круговую оборону сразу несколько советских дивизий), но слухи так и остались слухами. Для такой масштабной атаки понадобились бы немалые силы, а где их взять, когда основная часть Красной Армии тянется по пыльным степям к Сталинграду.
Медсанчасть, к которой временно прибился заблудший сержант артиллерии Белоконь, была одной из станций на пути марширующих на юг военных резервов. Сюда доставляли пострадавших на марше. Причем сбитые ноги и грыжи от работы с техникой были не самыми распространенными источниками увечий. По количеству жертв они уступали дракам. Ведь армия почти целиком состояла из мобилизованных и добровольно ушедших на фронт ребят, а их никто не учил настоящей дисциплине; их вообще почти ничему не учили – времени не было. Да и сами кадровики по пьяной лавочке точно так же убивали и калечили друг друга.
Хватало и несчастных случаев. Солдаты, до полусмерти замученные переходами по степной жаре со злыми суховеями, приноровились посменно спать на танковой броне во время маршей. Многие срывались под гусеницы. Время от времени Белоконю приходилось хоронить истекших кровью бойцов с раздавленными ногами. Впрочем, ему частенько случалось кого-нибудь закапывать. В медсанбате сержант был тем человеком, которого все использовали для самой пыльной работы. Чаще всего в качестве могильщика. Но даже несмотря на это, сложившееся положение было для Белоконя сродни командировке в рай. Это было совсем не похоже на четкую и размеренную жизнь батареи, где сержант каждую секунду должен был помнить, что к его шее привязан драгоценный трехтонный якорь – гаубица «М-30». Старшие фельдшеры здесь всегда были заняты, а санинструкторы давали ему пустяковые поручения.
В таком же свободном положении находился и водитель Алеша. Правда, он отвечал за грузовик, а тот и горючее жрал, и внимания требовал. Но Алеша любил свою машину, он не тяготился ее обслуживать и постоянно на ней разъезжать. К тому же две трети времени он, как и Белоконь, не был занят. Водитель слонялся по роще и допекал медиков своей болтовней.
Несколько раз Белоконь отправлялся с ним проехаться вдоль очередной колонны солдат. Однако в первой же такой поездке сержант понял, что нужен Алеше лишь как слушатель – изредка хмыкавший и поддакивавший. Солдаты сами укладывали и подсаживали пострадавших товарищей в кузов, шофер в этом не участвовал. Грузовик с грубо намалеванным на тенте крестом быстро заполнялся ранеными и возвращался в медсанбат. После каждого рейса Алеша рисовал на водительской дверце кабины маленький красный крест – в подражание пилотам истребителей, отмечающим на фюзеляже количество сбитых самолетов…
Итак, Белоконь наконец-то принадлежал себе. Хотя бы отчасти.
Ярмо пушки, ответственность за разгильдяев из расчета… Командиру орудия недееспособность любого из них грозила трибуналом – не говоря уж о неповоротливом стальном механизме. Однако сохранить и людей, и гаубицу с прилагающейся тягой (конной или механической) при длительном переходе или форсировании какой-нибудь мелкой речушки было нереально. А еще случались бомбежки. Белоконю очень долго везло. Потом удача взбрыкнула, как покойная кобыла Ромашка. «Р-р-раз – и все!» – как говорил анестезиолог Телятин. Один день – и всего этого нет. А отвечать за лопату и захоронение трупов – плевое дело.
Он наконец-то дышал свободно.
Белоконь настолько привык к копоти, пыли и грязи, что его до глубины души поражала возможность каждый день – даже несколько раз в день! – пешком или на грузовике двинуть к озеру, а там выкупаться и вымыться с настоящим мылом. Ощущение физической чистоты было чем-то из прошлой, мирной жизни.
Первое время Белоконь задумывался о том, что передышка в роще санчасти как-никак досталась ему ценой жизней всех его фронтовых товарищей. Бог войны насытился и на время отстал от сержанта. Но винить себя ему было не в чем, и дальнейшие события отвлекли его от терзаний на этот счет.
* * *Риту он нашел в первый же день. Белоконь немного опасался за нее, ведь девушка снова могла сделать попытку застрелиться. Но днем ему так и не удалось заговорить с ней – она то была занята на перевязках, где бесстрастно раскрашивала кого-нибудь йодом или обтирала спиртом, то бежала на очередную операцию. Она снова была спокойна, но даже по ее отстраненному лицу Белоконь видел, как ей на самом деле претит это занятие.
Не искать встречи с ней он не мог. Из всего огромного сборища самых разных людей, которым являлась расположившаяся в роще медсанчасть, Рита казалась ему самым беззащитным человечком. Он не был безразличен и к судьбам других таких же девушек, которым тоже было тяжело. Но Белоконь был уверен, что Рите гораздо хуже – после ее страшной исповеди в покинутом блиндаже эта девушка стала ему близка, гораздо ближе остальных. Прочие медички казались ему нечуткими, толстокожими. Они переносили свою армейскую участь с обреченным весельем.
Наверное, они прибывали на передовую такими же, как Рита. Может, чуть грубее – большинство из них были вовсе не институтками. И очень скоро перемалывались, обтирались, становились такими, какими он их видел, – готовыми на все и с кем угодно. Безусловно, в подобных отношениях, в крепких мужских объятиях они искали участие, защиту и укрытие от ежедневного жуткого, кровавого ужаса. По крайней мере, так рассуждал Белоконь. Алешино замечание, что большинство тутошних девок были такими и без всякой войны – у них в колхозе так точно, казалась сержанту циничным преувеличением.
Источником крепких объятий, в которых можно было забыться, санитарки считали также и Белоконя, который болтался между санчастью и штабом, как цветок в проруби. Он выгодно отличался от прочих не только статной фигурой, но и тем, что в последнее время был всегда выбрит, пах чистотой и глицериновым мылом. Между тем девушки источали совсем другие ароматы. Это было первым, что замечал Белоконь. Он отваживал их, ссылаясь на любимую жену и троих детей. Это была чистая правда, но она почему-то никого не волновала. Белоконь объяснял, что у него травма и он не может им ничего предложить. Что, впрочем, было враньем – последствия от скачки на Ромашке не беспокоили его уже на третий день. Медсестры вызывались осмотреть, проверить, помочь… Белоконь с серьезным видом отвечал, что ему все оторвало, когда он залез на ствол гаубицы, а боевые товарищи, земля им пухом, выстрелили. Отныне единственная радость в жизни оскопленного сержанта – страстное изучение теории марксизма-ленинизма. Этой байке никто не верил, потому что видели, как он ходит за Ритой. Иногда ему приходилось отбиваться от сомнительных воздыхательниц почти силой.