Борис Лавренёв - Собрание сочинений. т.4. Крушение республики Итль. Буйная жизнь. Синее и белое
— Здравствуйте, паныч. Дома, дома, он на своей половине — идите прямо.
Глеб двинулся по коридору. Мягкий половик заглушал шаги. Подойдя к двери, указанной Марфушей, Глеб услыхал голоса. Видимо, у доктора кто-то был. Глеб задержался на мгновенье.
— Это не игра, — сказал за дверью голос доктора Штернгейма, — с вашей торопливостью вы устроите крыловский квартет. Нарастание должно быть постепенным, иначе вы сорвете всю музыку.
— Было бы что срывать, — ответил другой голос, глуховатый и низкий, — а вашей музыки не жалко.
«Странно, — подумал Глеб, — нашли время спорить о музыке, когда рядом война».
Он постучал. За дверью замолчали. Кто-то встал. Резко скрипнул по полу отодвинутый стул.
— Войдите, — голос Штернгейма прозвучал удивленно и словно тревожно. Глеб распахнул дверь.
— Может быть, я не вовремя, Мирон Михайлович?
Но уже рыжебородый кобольд, подбежав, тряс руку мичмана.
— Что вы, что вы, Глеб Николаевич. Наоборот, очень рад. Куда вы пропали? Я уж думал — вас в Севастополе нет.
— Невозможно было вырваться, — сказал Глеб. — А так — куда же деваться казенному флотскому имуществу, — пошутил Глеб.
Не выпуская руки мичмана, Штернгейм подвел его к своему собеседнику.
Еще на пороге комнаты Глеб заметил у книжного шкафа узкоплечего, сутулого человека. Дешевенький серый пиджачный костюм болтался на нем мешком, выпятившиеся колени брюк свисали, как коровье вымя. Прядь льняных волос никла на выпуклый, круглый лоб.
— Познакомьтесь, — сказал Штернгейм, — мичман Алябьев.
Из-под белесых ресниц взглянули на Глеба глаза незнакомца. Они были умны, насмешливы, золотисты, красили незаметное лицо. В их буравящем взгляде была большая внутренняя сила, упрямая воля, независимость.
Выслушав представление Штернгейма, незнакомец усмехнулся.
— Тищенко… Антон… не имеющий чина, — отрывисто сказал он, протягивая Глебу руку.
Рука была костлява, суха, с жесткой кожей, — Глебу показалось, что по его ладони прошлись, наждачной бумагой. Пальцы этой руки, видимо, обладали железной хваткой: несмотря на то, что Глеб был довольно силен, кисть его была легко смята этим рукопожатием.
Глеб с любопытством взглянул на Тищенко. Он показался ему занятным.
— Антон — чудак… Он очень горд, что не имеет чина, — вставил Штернгейм, суетясь и припрыгивая около. В этой суетливости было что-то похожее на смущение.
— Вы тоже врач? — спросил Глеб у Тищенко.
Но тот не успел ответить, предупрежденный Штернгеймом.
— О нет… Антон… тоже музыкант. Нашего поля ягода.
«Странно, — подумал Глеб, — по его руке я скорей был предположил, что он слесарь или кузнец».
— Да, я музыкант. Люблю громкую музыку, за исключением военных оркестров, — подтвердил Тищенко с той же усмешкой. Было похоже, что он издевается — то ли над собой, то ли над собеседниками.
— Вы пианист? — заинтересовался Глеб.
— Как вам сказать… иногда и пианист. Но больше композитор и музыкальный критик.
И опять нельзя было понять, шутит этот человек или говорит серьезно. Это начало раздражать Глеба. Он в упор посмотрел на Тищенко, по умные зрачки спокойно выдержали взгляд мичмана.
— Я не признаю игры Мирона. Это безнадежный дилетант и старая дева, отставшая от современных веяний в музыке, — сказал Тищенко уже без усмешки. — Мы смертельно ругаемся.
— То-то я слышал, подходя к дверям, как вы бранили Мирона Михайловича. Я даже удивился. Сегодня, мне кажется, Севастополю не до музыки.
— Что вы? Наоборот, — засмеялся Тищенко. — От таких происшествий только и остается заиграть в четыре руки. Не правда ли, Мирон?
Глеб прищурился. Уж не вызывающий ли это намек на ночное позорище флота?
Но Штернгейм вдруг прекратил свое топтанье по комнате и расхохотался.
— Конечно, мы с Глебом Николаевичем обязательно помузицируем, но вас я лишаю удовольствия послушать за ваши дерзости.
— Невелико наказание, — ответил Тищенко, — я и так уйду. Вы знаете, я не слишком ценю камерные концерты. До свиданья, мичман.
Глеб поклонился. Тищенко вышел, сопровождаемый Штернгеймом. Глеб раздумчиво поглядел вслед. Было в этом странном знакомом Штернгейма что-то неразгаданное, недоговоренное, беспокоящее.
Штернгейм, проводив гостя, вернулся. Непонятная суетливость его, поразившая Глеба, сменилась задумчивостью. Он молча постоял несколько секунд, барабаня пальцами по столу.
— Я вижу все-таки, — начал Глеб, — что попал к вам в неудачную минуту.
Штернгейм как будто проснулся.
— Оставьте, Глеб Николаевич, — вы меня обижаете. Вы всегда желанный гость. Просто я сегодня раскис… Хотите, в самом деле сыграем что-нибудь вместе.
— Спасибо, Мирон Михайлович, но через час я уже должен быть на корабле. А кроме того, я тоже раскис. Я только что похоронил сослуживца.
— Ах да, — всполохнулся Штернгейм. — Ради бога, простите. Я совсем упустил из виду. Ну, просто посидим. Хотите чаю? Кофе?
— Спасибо. Ничего не хочу. Мне приятно провести у вас этот час, в тишине, уюте, на твердой земле.
Штернгейм опустил крышку рояля, которую приподнял было, приглашая Глеба играть. Звук какой-то струны прошелестел по комнате нежно и долго.
— Я проснулся сегодня от рева орудий, — сказал Штернгейм, зябко поведя плечами. — Это было так внезапно, неожиданно, чудовищно.
— Для вас неожиданно, согласен, — зло перебил Глеб, — а для нас это не должно было быть неожиданным, а оказалось…
Штернгейм бросил косой быстрый взгляд на Глеба.
— Да, в городе говорят разное… А впрочем, кто же мог знать. «Не весте убо ни дня ни часа, в онь же прииде сын человеческий».
— Ерунда, — вскипел Глеб, — что годится для Писания, то ни к черту во флоте. Если бы командовал адмирал, а не старый суслик, мы могли бы встретить налет как следует, и «Гебен» сейчас плавал бы на дне, вверх килем. Я бы весь этот штаб с хлюстами и моментами в гальюне утопил.
Штернгейм вскинул голову и весело сверкнул глазами.
— Милый Глеб Николаевич, что за иеремиада?
— Иеремиада! Еще бы. Завтра вся Россия в нас пальцами тыкать будет. Не успев выстрелить, потеряли канонерку и лучший заградитель.
Доктор загреб рукой бороду и засунул ее конец в рот.
— Вот как? Припадок честного самосечения?
— А что вы думаете, — я должен во что бы то ни стало защищать честь мундира вопреки здравому смыслу? Знаете, как говорят французы: «La plus belle fille ne peut donner plus qu’elle a»[39]. Не могу же я говорить, что черное есть белое. У меня сейчас все нервы дергаются от злости.
Штернгейм помолчал. Потом придвинул вплотную свой стул и положил на колено Глеба маленькую длиннопалую руку.
— Это отлично, что вы пришли сегодня ко мне… Это замечательно… очень хорошо, что вы расстроены…
— Спасибо, — засмеялся Глеб.
— Нет. Это в самом деле отлично. Но… — Штернгейм остановился.
— Что «но»? — запальчиво спросил Глеб. Он все больше взвинчивался, сам не понимая — почему.
— Но неужели вы думали, что флот в самом деле может предупредить внезапное нападение, что сегодняшний неудачный бой может иметь другой, более приличный результат?
— То есть? Что вы хотите сказать? — Глеб недоуменно уставился на горбуна.
— А видите ли, дорогой Глеб Николаевич. Я не знаю, захотите ли вы меня выслушать или встанете и уйдете и перестанете здороваться со мной на улице, но поскольку вы сами начали разговор о печальных происшествиях нынешнего утра, должен вам сказать со всей прямотой, что я их ждал и предвидел в большей степени, чем ваш адмирал Эбергард или ваш штаб.
— Вы? — Глеб даже попятился от доктора вместе со стулом.
— Удивляетесь? — Кобольд тоненько засмеялся. — Ну да, ждал и предвидел. И это не потому, что у меня какой-нибудь скрытый военный гений, и не потому, что я, скажем, полковник германского генерального штаба. Нет, я человек глубоко штатский, шляпа, «шпак», чему свидетельство мой горб. Но, милый Глеб Николаевич, чтобы предвидеть военные события, сейчас мало быть военным. Надо быть политиком. Кто-то из великих стратегов Российской империи учил, что «офицер не должен быть политиком». Так вот — эту священную заповедь нужно выбросить на помойку.
— Здорово, — насмешливо сказал Глеб.
— Здорово или не здорово, а правильно. Я думаю, что вы многого не знаете. Государство готовило вас к определенной роли, по своему рецепту. Из вас нужно было сделать, по мере возможности, идеальный военный механизм. По понятиям Российской империи, этот механизм должен как можно меньше интересоваться тем, что выходит за пределы узкой специфики его функций.
— Хотя это и очень туманно, — усмехнулся Глеб, — но все же я понимаю, что это не комплимент.
— Совершенно верно, дорогой Глеб Николаевич. Но, Избави боже, я меньше всего хочу вас упрекнуть в чем бы то ни было. Вы делали то, что вам позволяли делать, и узнавали только то, что вам разрешали узнавать. Это русский всеобщий грех. «Мы ленивы и нелюбопытны» — это заметил еще Пушкин.