Кронштадт - Войскунский Евгений Львович
На плечах, на руках выносят обтянутый кумачом гроб с телом Козырева — так покидает командир свой помятый льдами и израненный снарядами, обледеневший «Гюйс». Волков и Толоконников, Кругликов и Иноземцев, Галкин и Пасынков несут гроб по стенке Арсенальной пристани. За гробом колонной по четыре идет экипаж корабля во главе с главстаршиной Кобыльским. Первые три шеренги — с винтовками на ремень.
Возле Петровского парка к процессии присоединяются команды других тральщиков, офицеры бригады траления.
На плечах, на руках плывет гроб красным кораблем сквозь хмурую мглистость январского дня. Поворачивает на Октябрьскую. Это не ближний путь к Кронштадтским воротам, за которыми кладбище. Но колонна должна пройти по улице Аммермана — потому и делается крюк. У здания ОВРа в колонну вливаются еще и еще офицеры и краснофлотцы.
Кажется, здесь весь Кронштадт.
Плывет красный корабль по заснеженной мостовой, над черным медленным потоком шинелей. Редкие прохожие останавливаются, глядят на молчаливую процессию.
— Кого хороните, сыночки? — спрашивает старуха с кошелкой у ворот Морзавода.
— Гвардии капитана третьего ранга Козырева, — отвечает Кобыльский.
Оркестр вскинул замерзшие медные трубы — протяжными стонами начинается шопеновский траурный марш.
У себя в комнате Надя лежит на кровати под одеялом. Широко раскрытые глаза недвижно уставились в потолок с растрескавшейся побелкой. Все эти дни она лежит и смотрит, смотрит на паутину трещин. И молчит. А рядом на подушке — спеленутый, завернутый в одеяльце ребенок. Время от времени новорожденный мальчик раскрывает рот и издает тоненький писк, будто жалуется на бесприютность мира, в который он — комочек новой жизни — явился так не ко времени. Кормить его Наде нечем: молоко у нее перегорело. Стараниями Рожновой младенцу выхлопотан паек — Лиза варит манную кашку на воде пополам с порошковым молоком, делает жидкий рисовый отвар и кормит новорожденного из бутылочки. А Надя — лежит и молчит. Надя не хочет жить. Силой, просто потому, что они сильнее Нади, Лиза с Марьей Никифоровной заставляют ее что-то поесть, чаю с сахаром попить.
Услыхав приближающуюся медь оркестра, Надя с усилием садится на кровати и, одолев головокружение, принимается натягивать чулки.
— Ты куда? — встрепенулась Оля Земляницына, забежавшая к подруге в свободный от вахты час, чтобы помочь хоть чем-то. — Надя, нельзя тебе!.. Ты же двух шагов не пройдешь…
Надя молча натягивает юбку.
— Теть Лиза! — зовет Оля, приоткрыв дверь.
Лиза, бросив стирку, на ходу вытирая руки, спешит из кухни в комнату.
— С ума ты сошла! — подступает она к Наде, выкатив круглые глаза. — Ложись сейчас обратно!
Надя молча одевается. Все ближе, ближе медленная медь оркестра.
— Ты ж на ногах не держишься, сама чуть жива! — кричит Лиза. — Ну, куда, куда пойдешь? Надюша, я тебе говорю!
Проснулся, запищал, сморщив красное личико, ребенок. Оля берет его на руки. А в дверях появляется Рожнова. Надя молча надевает пальто, достает из шкафа старый, «блокадный» платок. Музыка уже под окнами. Надя идет к двери.
— Не пущу! — Лиза раскидывает руки.
Надя не останавливается, идет прямо на нее…
— Вы ее не удержите, — говорит Рожнова, сразу оценив обстановку. — Пойди с ней, Лиза. Все идите, я останусь с ребенком. — Она отбирает у Оли плачущего малыша. — Ну, быстренько. Внизу вас ждут.
С Марьей Никифоровной не очень-то поспоришь. Лиза, вздохнув, бежит одеваться. Через минуту она и Оля берут Надю, окаменевшую у дверей, под руки и выводят из комнаты. Затихают их шаги.
— Ну что, мой маленький? — Рожнова неумело качает новорожденного. — А-а-а… А-а-а… Не плачь, мой хороший. Где тут бутылочка? Сейчас тебе дадим покушать…
Откуда силы взялись у Нади? То лежала пластом, рукой не могла шевельнуть — а теперь идет за гробом, выпрямившись и глядя огромными сухими глазами в мглистое, с клубящимися тучами небо. Лиза и Оля поддерживают ее под руки. Идут, идут за гробом, красным кораблем плывущим по Советской, вдоль бульвара. А ветер раскачивает каштаны и липы, осыпает снег с их лиловых от стужи ветвей.
На кладбище Надя стояла у гроба, положенного на вынутый из могилы рыжий грунт, и, не мигая, смотрела на лицо Козырева с заострившимся носом, с губами, сведенными застывшей болью. Она не слушала речей, что говорились над гробом. Так только, отдельные слова доходили до сознания: «Один из храбрейших… способный командир… не забудем…» Ей чудилось, что Андрей хочет ей сказать что-то важное, чудилось, будто он силится вытолкнуть из замерзшего горла ее имя…
А когда опять застонали трубы, не выдержала, упала на гроб как подкошенная. Забилась, рыдая, уткнувшись в холодную грудь. Козырев лежал в полной форме, блестели на кителе пуговицы, блестели нашивки на сложенных руках. Надины слезы растапливали на мертвых руках иней.
Плачущая Лиза шепчет ей:
— Поплачь, Наденька, поплачь… Поплачь, родненькая…
Кто-то бежит среди деревьев, старых крестов и свежих могил.
Кто-то торопится отчаянно. Это Слюсарь Григорий. Он лишь недавно узнал и, отпросившись у своего комдива, бросился бежать. Он бежал почти всю дорогу — неблизкую дорогу — с базы Литке, где катера стояли на ремонте, поднятые из воды на кильблоки. В канадке, в сапогах, без шапки (шапку сорвал, подбегая), Слюсарь вламывается в толпу у могилы, расталкивая людей, — и падает на колени перед гробом. Лицо у Слюсаря страшно.
Кто-то шумно вздыхает за плечом Иноземцева. Это Шумихин, капитан буксира. Он сворачивает цигарку, руки у него дрожат.
— Спичек нет у вас? — спрашивает он у Иноземцева.
Не слышит Иноземцев. Он смотрит на мертвого своего командира и беззвучно плачет.
По взмаху руки Толоконникова гюйсовцы вскидывают винтовки стволами вверх. Гремит троекратный салют. Базовый тральщик «Гюйс» отдает своему командиру последнюю почесть.
И наступило утро 14 января. Тихо было в Кронштадте. Из серых, низко нависших облаков валил мокрый снег. Около восьми ожили улицы — темные вереницы горожан потянулись к проходным Морского завода, минно-торпедных мастерских, артскладов, к учреждениям тыла флота. В восемь пробили на кораблях склянки, взлетели на кормовых флагштоках флаги. И опять легла тишина на опустевшие кронштадтские улицы, на гавани, на заснеженные поля под Ораниенбаумом, где притаилась в окопах готовая к штурму пехота. На кораблях и фортах, на береговых батареях стояли у орудий комендоры. Тишина отсчитывала последние минуты.
И вот заряжены орудия. Две сотни стволов — артиллерия Балтфлота калибром от ста миллиметров и выше — разворачивались в нужном направлении, поднимались на заданные углы возвышения. На линкоре «Марат», полгода назад получившем свое старое название «Петропавловск», пришли в движение все три башни. Девять орудий главного калибра снова, как в сентябре сорок первого, нацелены на Южный берег. Подъемники несут из погребов к орудиям тяжелые снаряды.
Как описать это одновременное грозное движение двухсот стволов? лязг двухсот замков, принявших снаряды? напряженное ожидание, когда скулы сводит от нетерпения: скорей бы, скорей?.. Тысячи взглядов прикованы к секундным стрелкам, совершающим последний оборот…
Девять часов тридцать пять минут. Мощнейшим артиллерийским залпом начинается часовая канонада. Обволоклись дымом бетонные островки фортов, извергая гром и языки пламени. Бьют батареи Кронштадтского и Ижорского секторов береговой обороны. Бьют с Ораниенбаумского плацдарма бронепоезда «Балтиец» и «За Родину». Бьют багареи 101-й морской бригады железнодорожной артиллерии. Бьют эсминцы и канлодки. От могучих залпов двенадцатидюймовок «Петропавловска» звенят оконные стекла в Кронштадте и воздух перекатывается упругими толчками. Затыкайте уши, не то порвет барабанные перепонки!..
Рев канонады нарастает, нарастает, на-рас-тает! Не было еще такого с памятного того сентября!
В десять часов сорок минут Вторая ударная армия, сосредоточенная на Ораниенбаумском плацдарме, начала наступление. Танки со штурмовыми группами вклинились в первую полосу немецкой обороны.