Петр Сальников - Горелый Порох
— По колонне передать мою команду: идти пеши!
Сам зашагал рядом, с Донцовым, пройдя с десяток шагов, тихо сказал:
— Не дуй губы, сержант, не злобись… С крестом и сердцем, конечно, и на машинах ехать можно. Не велика мудрость. А вот стыд потерять — это страшнее и позорнее.
— Не срамите солдат, лейтенант. Они и так клеймены лихом и проклятьем.
— Грешно ехать, когда твои же подзащитные идут пеши. Глянь по сторонам, и ты устыдишься.
Донцов, очнувшись, и впрямь только теперь увидел вереницу несчастных. Беженцы рваной цепочкой тянулись обочь тракта, вдоль завалившейся стены некошеного хлеба, шли от закатного горизонта к восходному в поисках пристанища и спасения. Конечные хвосты вереницы, как и арьергардные подразделения отходящих частей нередко отсекались рейдами прорвавшихся танков противника, безжалостно уничтожались огнем и гусеницами. Уцелевшие двигались дальше. Старики и старухи с иконками на груди и краюшкой хлеба в котомке шли, словно к богу, творя молитвы и прося заступничества. Желторотая мелюзга, умостившись на руках и закорках матерей, тоже плыла туда же, к невидимому заступнику. Ходячая детвора, не ропща на боли сбитых ног, разъедаемых цыпками и колким дорожным камешником, жалась ближе к тракту, к войскам, шедшим на восток, в отступление. Ребята жались к солдатам, как к родным отцам, на случай защиты от вражеских самолетов, автоматного огня парашютистов, или настигающих танков и бронетранспортеров наступающих немцев. Но защита защитой, в ней нужда при опасности. А голод ребятишек толкал к солдатам ежечасно, в любую погоду, днем и ночью, в бомбежку и в затишье. Сухарик, кусок сахара, сушеная рыбина из армейского пайка — все это тоже защищало детей от довременной гибели…
До боли знакомая картина! Но в нее Донцов переставал верить, что она, эта людская трагедия, могла быть, и есть, и почему-то должна быть… И теперь, когда комбат заставил идти пеши и смотреть на все ближе, Донцов содрогнулся — все будто началось сегодня, только что, в первый раз за все месяцы обороны и отступления. Так несносно было глядеть на беженцев, еще живых, но обреченных на тяжкие муки людей.
Из-за частых заторов на дороге, колонна артиллеристов продвигалась со скоростью пешего человека. На одной из остановок комбат Лютов приказал в кузова тягачей посадить детей и стариков. И этот приказ солдаты посчитали справедливым и уже не держали обиды на своего нового командира.
Держась за бронещиток пушки и шагая локоть в локоть с лейтенантом Лютовым, Донцов только теперь задумался о нелепом сравнении: кто кого охраняет в отступном походе — солдаты беженцев или наоборот: кто кого опережает в бегстве? И ему стало страшновато, когда вдруг показалось ему, что войска, в том числе он и его боевые товарищи, отступают куда ходче, хитрее, увертливее, или как выражался, бывало, его замковый, убитый в последнем бою: отступаем по науке и плану мудрого Кремля.
Донцов, вперив глаза в задний борт тягача, больше не хотел глядеть по сторонам, чтобы никого не видеть, ни о ком не думать. Солдаты втянулись в шаг, смирившись с приказом «идти пеши», и дотошно вслушиваясь в разговор Донцова и Лютова.
— Наш брат, солдат, всегда грешен: и когда убивает и когда сам спасается от убийства, — с горькой отрешенностью пробубнил наводчик, сам не зная, зачем он такое говорит комбату.
— Да, вина всегда с нами, — согласился Лютов.
— Вот вы говорите, что роту, в которой политручили, немцы уничтожили до единого бойца… А кто же виноват?
— Это уже вторую роту за последний месяц, — тихим голосом уточнил комбат. — А сам все остаюсь живым. Один из всех — вот чудо! Вот казнь!
— Выходит и вы грешны?
— На войне все грешны…
Комбат не стал уточнять и, уйдя от ответа, дал понять сержанту, что такие разговоры — не их уровня званий и должностей. Сам Лютов, разумеется, знал, кто повинен в разлаженной обороне, в неисчислимых потерях солдат и гибели тысяч и тысяч их подзащитных, но не защищенных ими людей. Такая разладка в обороне Отечества началась еще задолго до войны — в песнях и лозунгах, в трибунных речах вождей и в газетных писаниях теоретиков жизни, в лживых донесениях комиссаров о духе, о преданности и верности предначертаниям великого Сталина. «Ни пяди земли врагу…», «Неприятель будет бит на его же территории…», «Если враг не сдается, его уничтожают…». «Победа будет за нами…». «Мы победим» — все это обещано достичь «малой кровью».
По первости своей трудовой жизни, когда Иван Васильевич Лютов еще учительствовал, он с убежденностью знатока и детям, которых учил, и всем, кто его, бывало, слушал, самолично внушал доверие ко всем лозунгам, провозглашениям, к словесной силе и писаниям. О несокрушимости наших границ всюду говорилось с таким запалом убежденности, что не было, казалось, и нужды творить и строить саму оборону. Так на самом деле и вышло: кроме полосатых столбов с хлебными колосьями в гербах, наставленных на пограничных окраинах страны, немцы не обнаружили современных фортификаций. Старинные же русские крепости, со своей музейной загадочностью и древним прахом, для современной техники и вооружения не представляли серьезной преграды. Главным заслоном на пути врага оказался народ, его живая сила и кровь. На первых же днях и верстах войны счет своим жертвам немцы повели на миллионы. Считать, правда, никто у нас не считал — ни убитых, ни пленных, ни раненых, ни бежавших, ни окруженцев, ни оставленных в неволе. Всем ставилась одна цена — жертвы внезапности и коварства врага. Убитых считать не полагалось — тайна не так страшна, как открытая правда. Тайна не разлагает армию, а держит ее настороже, в надлежащей бдительности. Пленные сразу же зачислялись в разряд изменников и предателей Родины. Их даже не называли пленными, как это делалось во всех армиях и во все времена. Штабники изобрели для пленных нейтральное название: «пропавшие без вести». Окруженцев презирали и стращали возмездием, пугали лагерями, немецкими и собственно-советскими — все равно. Убитых и раненых безбожно срамили: пуля сама дура и дураков ищет… На беженцев не обращали внимания — было не до них… Итак, все что раньше пелось в песнях, светилось на плакатах и мерещилось в задолбленных умах людей — все обернулось кошмаром и, в конце концов — разладом и в обороне, и в управлении войсками, крахом человеческих представлений о жизни…
Бывая в штабах и выслушивая безрассудные распоряжения растерявшихся в бессилии командиров и комиссаров, политрук Лютов тоже терялся и, лишь возвратясь в окопы, к солдатам, обретал понимание реальной обстановки и успокаивался тем, что «подчиненные», стрелки и бронебойщики, свое дело знают куда лучше, чем в штабах и на командных пунктах. Не знали они об одном, что все трагичные моменты их отступления, потери и оставление позиций венчались не пониманием и скорбью, а неистовым гневом Ставки. Не знали и того, что высокое начальство, да и сам Верховный, искали виновников неудач и поражений не в своих кабинетах и бункерах, в стратегических планах и на оперативных картах, а в солдатских окопах. «Прав наводчик Донцов, — подумал о своем разговоре с ним Лютов, — солдат всегда грешен»… О гневе в Ставке и недовольстве в армейских штабах Лютов слышит не в первый раз, а вот о расстреле отступающих солдат «за трусость» — этим слухам (пока слухам) он не хотел бы верить. Но в штабах передовых частей ждали такой приказ. Он и сам, будучи еще в пехотной роте, получил устное распоряжение комиссара полка о «подготовке» бойцов — из числа активистов, которые бы содействовали путем доносов выявлению потенциальных трусов и паникеров. Вспоминая теперь об этом распоряжении, Лютов с дрожью облегчения вздохнул: ему-то не надо искать «активистов» — штаб его полка был разгромлен и свидетели разговора о предстоящих расстрелах погребены в завалах порушенного блиндажа. И насчет «трусов» протестовала душа. По опыту беспрерывных оборонительных боев, на всем отступном пути политрук убедился, что солдаты не столько боятся врага (хотя и он грозен), а страшатся больше того, что от самых пограничных столбов не хватает патронов и снарядов, нет в солдатском вещмешке запасного сухаря и бинта на случай раны. Такие «запасы», по заверениям начальства, еще только создаются в близких и глубоких тылах страны.
Приотстав от расчета Донцова и его пушки, комбат сбавил шаг, а потом остановился, пропуская мимо себя другие расчеты. Пристально вглядываясь в огневиков, он вдруг заметил, как менялись их лица, когда встречался взглядами — в глазах смертельная усталость и смутная озабоченность. Чуял Лютов, что менялся и он сам, когда совсем по-дурацки, как бы для блезиру, он пытался распознать среди батарейцев хоть одного потенциального труса, или хотя бы «активиста». Но комбат скоро ужаснулся своей затеи и снова побежал в голову колонны, к сержанту Донцову, к которому стал уже привыкать, как к самому надежному человеку.