Иван Акулов - Крещение
— Европа — наш дом, а Запад — глухая стена нашего дома. И никогда еще немцы не спали так спокойно в своем доме, как сейчас. Надо быть безумцем, чтобы ждать второго фронта. Старый алкоголик Черчилль играет в поддавки со Сталиным, а на своих туманных островах заверяет, что он готов сражаться с немцами до последнего русского солдата…
Слова фюрера потонули в аплодисментах.
Первого июня в глубоком, одетом в железобетон бункере вблизи Полтавы было созвано специальное совещание, на котором присутствовало все верховное главнокомандование вермахта и которое детально обсудило план дальнейшего развития летних операций на Востоке.
Большое летнее наступление было решено начать давно готовившейся операцией «Блау» — ударом на Воронеж. Зная, что в этом районе и к северу от него всю весну наблюдались скопление и активность советских войск, Гитлер особым приказом усилил курскую группировку. Всего для наступления на воронежском направлении кроме основных войск дополнительно привлекалось 28 дивизий.
Дата начала операции «Блау» снова оставалась в глубокой тайне. Гитлер на совещании не назвал даже приблизительного числа.
Утром Охватов проснулся рано. Он спал на изопревшей копешке соломы, закрытой сверху старым рядном. От сырой гнили, которой он дышал всю ночь, болела голова и мутило. Он спустился с копешки, стащил свою шипель, волглую, с сырым запахом прели, и перешел к сараюшке, на кучу осиновых жердей, обглоданных не то козами, не то кроликами. Серые, прополосканные дождями бревешки в стене сарая, запущенный, истоптанный огород, цветущие яблони в саду, набитые горланящими воробьями, уже совсем зеленые ракиты на меже сада — все было облито ранним красноватым солнцем.
Ночь стояла безросная, сухая, и воздух от солнца стал быстро согреваться. Сразу запахло теплым весенним садом. В траве под ракитами сухо и неистово принялись звенеть кузнечики. В овраге за садом кто-то с хрустом ломал хворост, оттуда наносило дымком: видимо, растопляли котлы штабной кухни. А где-то очень высоко в пустынном небе, вроде все на одном месте, нудился комариным гудом немецкий самолет-разведчик. По нему никто не стрелял, словно все забыли о войне в это тихое солнечное утро.
Охватов потерял сон, и ему сделалось неловко лежать: то твердо было под боком, то низко в изголовье, то от шинели муторно пахло прелой соломой.
В сарае храпели разведчики. А за углом на телеге заливисто зевали, крякали и переговаривались. Вначале Охватов не обратил на это никакого внимания, по потом невольно прислушался и по голосам узнал, что это Недокур и Козырев.
— Сдать бы надо книжицу-то, — говорил Козырев. — За это дело может нагореть… И тебе, и взводному. Наперед знай.
— Ладно пугать-то, Козырев. По-немецки ж я все равно ни бельмеса. А бумажка тонкая, мягкая, и из одного листочка как раз выходит две закрутки. Хорошая книжица. И удивляет меня, Козырев, одна штуковина: как ее немец сам не искурил? Олух, верно?
— Тебе, брат Недокур, не попять, почему он ее не искурил.
— Все как-то загадками говоришь, Козырев. Не понять, не понять.
— Да потому не понять, Недокур, что у нас с тобой нету такой книжицы, которую ты бы читал каждый день и берег пуще глаза. Тебе хоть что дай — искуришь. Ты небось и родительские-то письма на завертках сжег?
— Ну что ты, Козырев! Материны письма, как можно.
— Слава богу. А для немца эта книжица — святая святых. Библия, можно сказать. Этот самый Заратустра— бог для нацистов. Мне всегда непонятно, почему наши политработники мало рассказывают бойцам, какому страшному богу молятся фашисты. Честное слово, надо, чтобы каждый наш боец знал о зверином учении Заратустры. А то немец, немец, вроде такой жe человек, о двух руках, двух ногах, только и есть что запуган да обманут.
— А ты считаешь, Козырев, что немец не запуган фашистами?
— Да черт с ним, что он запуган. Нам-то нельзя больше отступать перед ним. Ведь вынудил ты меня. Вот послушай, что он говорит, этот арийский бог Заратустра. — Козырев пошуршал страницами, откашлялся и стал читать: — «Что такое обезьяна в отношении человека? Посмешище и мучительный позор. И тем же самым должен быть человек для сверхчеловека. Человек — это мост, а не цель: в человеке можно любить то, что он переход и уничтожение… Вы не хотите убивать? Взгляните, бледный враг ваш склонил голову, в его глазах горит великое прозрение. Я говорю вам: земля полна лишними, жизнь испорчена чрезмерным множеством людей. О, если бы можно было «вечной жизнью» сманить их из этой жизни!.. Любите мир как средство к новым войнам. Я призываю вас не к работе, а к борьбе. Я призываю вас не к миру, а к победе. Можно молчать и сидеть смирно только тогда, когда есть стрелы и лук. Вы говорите, что благая цель освещает даже войну? Я же говорю вам, что благо войны освещает всякую цель. Война и мужество совершили больше великих дел, чем любовь к ближнему. Вы безобразны? Ну что ж, братья мои! Опутайте себя возвышенным, этой мантией безобразного. Вашей доблестью да будет повиновение! Само приказание ваше да будет повиновением! Для хорошего воина «ты должен» звучит приятней, чем «я хочу». И все, что вы любите, вы должны сперва приказать себе… Итак, живите вы своей жизнью повиновения и войны! Надо, чтоб вы гордились своим врагом: тогда успехи вашего врага будут вашими успехами Что пользы в долгой жизни! Какой воин хочет, чтоб его щадили! Ты должен и в друге своем уважать врага. Ты должен быть к нему ближе всего сердцем, когда ты противишься ему. Ты должен подать ему не руку, а лапу: и я хочу, чтобы у твоей лапы были когти. Только там есть воскрешение, где есть могилы».
Козырев перестал читать и вздохнул. Кто-то из двоих завозился на телеге, вероятно Козырев, потому что Недокур спросил вдруг, судя по его дрожащему голосу, едва справившись с негодованием и изумлением:
— Козырев, да это как же все, а? Да это неуж все так написано? Тогда что ж выходит? «…Я хочу, чтобы у твоей лапы были когти». Вот это бог! Бить ведь их надо, Козырев, смертным боем. Вместе с их богом. Иначе украсят они всю землю нашими могилами и скажут: так-де велено богом. Ты подумай-ка: только там воскрешение, где есть могилы. А мы — немцы да немцы, фрицы да фашисты, а на самом-то деле это же кто?.. Бледный враг склонил голову и прозрел — значит, без колебания руби его голову. А мы как? «Повинную голову и меч не сечет!»— Недокур защелкал языком и так энергично повернулся, что заскрипела телега. — Я, Козырев, подполз к нему, гляжу — убит. И кругом ночь, и вся земля иссечена железом, пахнет взрывчаткой, а у меня от этого запаха всегда во рту деревенеет, и жалко мне сделалось немца этого. Думаю, пришел откуда-то, бедняга, дети небось есть. Лица я его не видел: в грязи оно, залито кровью, но думаю, что это уже пожилой человек. Почему же, Козырев, мы такие сердобольные, как бабы? Ну ладно, намотаем на ус. Это дело мы намотаем на ус.
— Ты, Недокур, особенно не удивляйся. Ницше, автор этой книжонки, учит немцев, что рабство — первый признак высокой культуры нации. Вот теперь это и намотай на свой молодой ус.
— Я, Козырев, теперь не на одну неделю расстроился.
— Злей будешь. А книжонку я у тебя заберу. И лучше будет, если ты о ней станешь помалкивать. А я ее сдам куда следует.
— Да черт с нею, только эти когти не дадут мне теперь покою. А книжку возьми. На кой она мне после всего. Да меня вырвет, ежели я закурю из этой бумаги.
В сарае заскрипела дверь, и кто-то крикнул:
— Охватова к командиру дивизии! Где он?
— Там, на улице. В саду спит.
Охватов, хорошо слышавший голос посыльного, быстро вскочил, встряхнулся и с озабоченным лицом пошел мимо телеги, на которой лежали Недокур и Козырев, оба притворившиеся спящими. Сразу за углом, поднырнув под бельевую веревку, натянутую между яблоней и стеной сараюшки, встретился с дежурным капитаном.
— Что так рано, товарищ капитан? Наверное, перепутали что-нибудь?
— Это вы, разведчики, мастаки путать, — сердито говорил капитан, уходя от сараюшки, и, не оглядываясь, кинул еще: — Быстро, быстро!
Охватов вытащил из колодца ведро воды, ополоснул лицо, сапоги, застегнул гимнастерку на все пуговицы, подтянул ремень и побежал следом за капитаном.
У большой комдивской хаты, под старой грушей, стояла зеленая «эмка», пыльная и горячая. Шофер протирал стекла, ни на кого не обращая внимания, и уж только поэтому можно было заключить, что возит он большое начальство. У входа в хату стоял часовой, в сторонке у стены сержант с гнутой и узкой спиной раздувал медный самовар, а дежурный капитан, который ходил за Охватовым, куском шинели лощил сапоги, поставив ногу на каменный приступок у крыльца.
— Вторая дверь справа, — сказал он Охватову и, всхлопнув суконку, свернул и положил ее в карман.