Кронштадт - Войскунский Евгений Львович
А Котик обеспокоился, что долго не вылезает наверх старшина группы, и сам сунулся вниз. Ох ты! — на трапе лежит Шах… Котик выволок его наверх, схватил за руки, бросил их вверх-вниз. Наглотался Шах бензиновых паров. Тут боцман подоспел, окатил Шаха водой. Тот дернулся и открыл глаза, лицо в крови, рот перекошен…
— Куда? — удержал его боцман. — Погоди, перевязать надо.
— Потом! — рвется Шах из его рук. — Бензин откачать!
— Сиди, главный, — говорит Котик. — Мы с Беляевым откачаем.
— Противогазы наденьте! И качайте альвеером, по очереди…
И, только услышав всхлипы ручного насоса, Шах успокаивается и дает боцману перевязать окровавленную го лову.
Около одиннадцати часов «Гюйс» и морские охотники вернулись на Лавенсари. Над бухтой, над островом сияло голубое небо, не омраченное дымами войны. Мирно покачивалось у пирса звено торпедных катеров — будто не они совсем недавно рвались на бешеной скорости в атаку сквозь остервенелый огонь. Уже успели остыть моторы, вздымавшие катера на редан.
Козырев, распорядившись швартовкой, вздохнул освобожденно: ну и ночка прошла! Запомним тебя, обманчивая голубая тишина Нарвского залива. Сражение при Усть-Нарве — запомним тебя…
Оперативный дежурный базы, встречавший их на пирсе, поднялся на борт, расспросил о бое, прочел скоропись Толоконникова в ЖБД — журнале боевых действий. Сказал, что раненые гюйсовцы, привезенные катерниками, уже в госпитале. Балыкин тут же и отправился их проведать — ушел вместе с оперативным в поселок. Фельдшера с собой прихватил.
— Андрей Константиныч, — сказал Толоконников, — тут стоит лодка Федора. Судя по бортовому номеру. Разрешите…
— Да, сходите, Владимир Семенович. — И уже вслед помощнику, сбежавшему по трапу, крикнул Козырев: — Пригласите Федора на ужин!
Сам же пошел на полубак, где Иноземцев с Галкиным осматривали повреждения. Помятая обшивка, пробоина в носовой части, обгоревший форпик — досталось «Гюйсу». Хуже было то, что шальным осколком повредило на сотке механизм вертикальной наводки. Командир орудия Шитов и его комендоры копались там, стояли каска к каске, соображали, можно ли самим управиться с ремонтом, или придется вызывать мастера по артсистемам. На юте Анастасьев с минерами осматривали свое хозяйство, тоже получившее повреждения. На верхней палубе, на надстройках — всюду были вмятины от осколков, тротиловые ожоги от разрывов снарядов.
Сколько уже у тебя боевых ран, старина «Гюйс». Здорово треплет война. Стенаешь небось от боли, только стоны твои не слышны. Ничего, ничего, зарубцуются раны. Поплаваешь, повоюешь еще. Жив курилка…
Усталые от боя и бессонной ночи, обедали офицеры молча. Поскорее бы поесть — и по каютам, «придавить ухо» часок. Пришли Балыкин и фельдшер Толстоухов из госпиталя. Сообщили: наводчик Хрулев, раненный в грудь, в тяжелом состоянии. Хорошо, что вывезли его на быстроходном катере, иначе не дожил бы до операционного стола. Сильное кровоизлияние в правое легкое. После операции все еще плох Хрулев, но есть надежда, что выживет — парень крепкий. Что до Кобыльского, получившего ожоги при тушении пожара, то (усмехнулся Балыкин, рассказывая) буйствует боцман. Обмазали, говорит, какой-то дрянью, с души воротит. Ругается, требует, чтоб отпустили на корабль. Повезло боцману: ресницы и брови обгорели, но глаза целы. Руки вот только… Ничего, заживут ожоги, новая кожа нарастет взамен спаленной.
Только разошлись после обеда по каютам, как на тебе — воздушная тревога! Опять пальба, опять свист и грохот бомбовых разрывов. Ох и шумное, ох и утомительное это занятие — война!..
На ужин Козырев позвал, кроме Федора Толоконникова, катерников — командира отряда и Слюсаря. Слюсарь вскоре пришел, улыбающийся, в заломленной фуражке, в сапожищах. У него и походка стала какая-то новая — размашистая, враскачку. Козырев обнял его, когда тот вломился в кают-компанию:
— Ты вовремя сегодня подоспел. Спасибо, Гриша.
— В другой раз обращайтесь прямо ко мне, — ухмыльнулся Слюсарь.
Козырев протянул ему раскрытую коробку «Казбека»:
— Угощайся. Нарочно приберег для такого случая. Где твой командир отряда?
— Вызвали к командиру базы. Просил принести извинения. — Слюсарь закурил, прошелся по кают-компании. — Хорошо тут у вас, просторно.
— У нас просторно? — Иноземцев хмыкнул. — Ну, ты даешь, Григорий.
— Все познается в сравнении, механикус. Переходи к нам, Юрочка! У нас моторы знаешь какие? Моща! Не чета твоим примусам.
Он облапил Иноземцева. Тот вырвался из крепкой Слюсаревой хватки, сказал сердито:
— Грубая физическая сила! Не выйдет из тебя, Гриша, путного старика.
— Ох, не выйдет, не выйдет! — Слюсарь сел на свое прежнее место, остро взглянул на нового штурмана, молча сидевшего в ожидании ужина. — Все забываю твою фамилию… Пасынков? Ага. Ну, как ты тут, сынок? Находишь дорожку в море?
«Сынком» мог бы скорее новый штурман называть Слюсаря. Этому Пасынкову, выкопанному кадровиками из призванных на флот запасников, было лет под сорок. Старичка прислали — ох уж эти кадровики! Был Пасынков ростом низок, ногами кривоват и как-то неожиданно, по-молодому курнос. «Вылитый Павел Первый, — сказал Иноземцев, когда новый штурман появился на „Гюйсе“. — Так и тянет придушить его». При неказистой внешности и молчаливости Пасынков оказался многоопытным штурманом. До войны он плавал на судах Балтийского пароходства матросом, потом окончил мореходку, дослужился до второго помощника, побывал чуть ли не во всех портах мира. Это возбуждало интерес к нему. «А в Кейптауне вы бывали, Павел Анисимович?» — спрашивал за обедом Иноземцев. «Бывал, — отвечал Пасынков со скучающим видом. — Ничего городок». — «А в Сингапуре?» — спрашивал Козырев. «Бывал, — отвечал новый штурман, тщательно жуя волокнистое мясо стальными зубами. — Ничего городишко». Иноземцев с завистью посматривал на его металлические зубы. После первой блокадной зимы он, Иноземцев, мучился с зубами, покалеченными цингой. Несколько штук пришлось удалить, наверху образовалась неприятная брешь. «Кто вам сделал такие замечательные зубы?» — спросил он как-то Пасынкова. «Зубной техник», — ответил тот. «А-а, — понимающе покивал Иноземцев, — а я-то думал, что водопроводчик».
— Так ничего плаваешь, сынок? — пристрастно расспрашивал Слюсарь. — Не забываешь, что лаг врет? Поправку принимаешь?
— Принимаю, — спокойно ответствовал Пасынков.
Через иллюминаторы кают-компанию залило красным закатным светом. Алый шар солнца, приплюснутый сверху и снизу, стоял над горизонтом. Там, на западе, медленно плыли пурпурные облака с четкими золотыми контурами. Кончался еще один день огромной, нескончаемой войны.
— Никак не вспомню, сынок, слова одной песенки, — сказал Слюсарь. — Не поможешь? Вот послушай.
Он напел мотив: та-ра-ра-ра, та-ра-ра-а, та-ра-ра-ра, ра-ра. Пасынков молчал.
— Не помнишь? — настаивал Слюсарь. — Ну, напрягись, сынок.
— Не помню, — сказал Пасынков хладнокровно.
— Эх! — Слюсарь разочарованно махнул рукой.
Пришел Федор Толоконников. Сели за стол, выпили спирту, закусили тушенкой. Федор уже знал от брата о сегодняшнем бое в Нарвском заливе. Потребовал от Слюсаря подробностей. Тот охотно рассказал, показывая на столе вилками и ложками динамику боя. Посмеиваясь над собой, рассказал о первом промахе и о том, как «поджилки вибрировали». Разговор пошел, как водится у моряков, с шуточками, с подначкой. Вспоминали смешные случаи. Федор рассказал, как прошлым летом, возвращаясь из похода, нарвались ночью на финские катера и он, чтобы вы играть время, велел сигнальщику, в ответ на запрос финнов, просигналить крепкое выражение. И происшествие, чуть было не окончившееся трагедией, приняло в его рассказе юмористический оборот. Козырев потянулся к Федору с графином.
— Нет. — Федор Толоконников перевернул стакан дном кверху. — Вы, ребята, валяйте, у вас работа сегодня кончилась, вам можно. А у меня работа впереди.
— Не знаю, как вы, братцы, а я испытываю тесноту, — сказал Козырев. — Ну, будто под мышками режет… Флот, зажатый в угол, все равно что человек, зажатый в угол, — хочется выпрямиться, вырваться на простор. Так вот, Федор вырвался. Подводники вырвались. Сегодня Федор уходит в море, будет прорываться на оперативный простор. Первым открывает новую кампанию. Пожелаем Федору и его экипажу боевого успеха!