Михаило Лалич - Избранное
Так налаживались связи, завязывались знакомства, и обычно часовой, сжалившись, отламывал кусок хлеба от своей порции, а иногда отдавал и весь паек. Только Лойо никогда не перепадало ни крохи. Он был на год или на два старше остальных, на голову выше их, заика, дефективный, большеголовый; его, казалось, причисляли к взрослым либо считали, что ему где-нибудь удается насытиться, но, как бы там ни было, каждый раз его обходило стороной счастье, улыбавшееся другим. Ему не оставалось ничего иного, как выпрашивать у маленьких вымогателей, а те дразнили его, обещали:
— Иди, дам кусочек с коровий носочек!
Он каждому верил, всегда подходил на зов, его сто раз обманывали, однако он забывал об этом и бесцветным голосом просил вновь и вновь. Однажды охранник бросил через проволоку ломоть кукурузного хлеба. Черствый, рыхлый, хлеб в воздухе раскрошился; мальчишки бросились скопом, попадали на землю, двое при этом столкнулись, расшиблись до крови. Поскольку там оказался и Лойо, всю вину свалили на него. В наказание ему связали за спиной руки и подвесили на столб перед бараком так, что он лишь пальцами ног касался земли да поневоле таращился на бьющее в глаза солнце. Вскоре он запричитал, по всей территории лагеря было слышно, как он взывал к своей умершей матери:
— Ой мама, мамочка, посмотри, что со мной сделали, мучат меня, как Иисуса Христа…
Именно он первым упомянул Иисуса, взрослым это понравилось, и теперь они частенько повторяли: «Мучат народ, как Иисуса Христа», или «распяли меня, как Христа»… Хотя на самом деле не было заметно, чтобы их мучили. Между тем появились в лагере какие-то люди, звавшиеся «эмиссарами», и поползли слухи: кто хочет выйти из лагеря, должен вступить в организацию националистов и дать обещание, что будет бороться с коммунистами. Вначале эмиссары действовали скрытно, так как по ночам их опознавали и били. Но однажды средь бела дня явились «главные эмиссары», доктор Добрилович с толстой, как у быка, шеей и два незнакомых типа. Возле них суетились карабинеры, принесли из канцелярии стол и три стула и заставили мужчин-лагерников поочередно пройти перед столом — «определиться»… Когда подошла очередь Гаго, доктор Добрилович узнал его и сказал, словно шутя:
— Тебя, Гаго, не принимаем, ты человек опасный!
— Я и сам не хочу, — ответил Гаго. — Я еще не рехнулся — записываться в предатели!
Доктор передернулся и помрачнел.
— Вон чему тебя научила полоумная родительница!
— Никакая она не родительница, а моя мать, зато вы — прислужники оккупантов, — выпалил Гаго, как ему посоветовали цетинянки.
— Вижу, что научила, и кое-кто в этом еще раскается! — пригрозил доктор пальцем.
В Клосе
В Клосе как в яме, говорят взрослые, куда ни глянь — всюду горы. Из-за них поздно встает солнце, а когда появляется, печет так, что болит голова. Гаго любит пожариться на припеке, и меры в этом для него не существует; выходит обычно на лужайку перед Малым бараком и ложится животом на ковер густой травы, оставляя голову в тени. Когда тень отползает ближе к бараку, он подвигается за ней следом и к обеду оказывается под самым окном. Сюда он приходит не из-за солнца и тени — солнца везде хватает, — дело в том, что Малый барак своим расположением, небольшим лужком перед окнами и чем-то еще, необъяснимым, напоминает ему Бар, строение, отведенное для женщин, которое лагерники прозвали Десяткой. В Десятке была мать, она как-то умудрялась раздобыть горбушку хлеба или пластик повидла, у нее всегда было припасено что-нибудь съестное. Гаго знает: ее здесь нет и никогда в Клосе не было. Мать увезли в Каваю или в Германы, а может, и в Италию, куда-то далеко-далеко, и он чувствует, она все дальше, его же зашлют в другую сторону, так далеко, что никогда им больше не свидеться…
Он знает, мать удаляется, и все-таки порой ему мнится, что здесь, возле барака, он снова, пусть на мгновение, встретится с ней. Надеяться на подобное нет оснований, впрочем, он и не надеется, сознавая невозможность этого хотя бы потому, что Малый барак здесь не женский, и тем не менее лужайка по-прежнему остается его постоянным прибежищем в тоске пустопорожних дней.
Теперь в Малом бараке обитают даже не обычные лагерники, а те, что шумят и похваляются, будто всегда были националистами и потому-де они лучше других. Раньше не хвастались, никому и в голову не приходило, что они лучше, даже наоборот, были они тихонями, слабаками и доходягами, но вдруг ни с того ни с сего закопошились, подняли головы. По сути дела, в Малый барак они сбежались, спасаясь от ночного люда: были такие, что подбирались в темноте, набрасывали националисту одеяло на голову и дружно колотили, а он знать не знал ни кто его молотит, ни когда им это надоест. Поначалу в Малом бараке было просторно, но потом таких, как они, прислали из Драча, Каваи и других лагерей. Собрались еще не все, эмиссары не успели побывать во всех лагерях, разбросанных по Албании, дело это нескорое, да и колеблются люди подолгу. Вот когда соберутся — двинут разом на партизан со знаменем, шумом, гамом, чтоб разогнать их. А пока выжидают и норовят перещеголять друг друга, рассказывая, кто из них больше страху натерпелся.
Видно, они и вправду лучше других: у них деньги водятся, охране дают на чай, собрались тут адвокаты, доктора, и кассиры, и капитаны, к ним даже парикмахер приходит. Целыми днями слоняются у столовой, курят да поплевывают, покупают повидло, окурки бросают перед собой и втаптывают так, чтоб ни крохи не досталось коммунарам и красным, вздумавшим побоями свернуть их с пути истинного…
Когда из лагеря в Германах прибыл поп Кирило, принялись распевать богоугодные песни. Поп вверх-вниз руками машет, в такт бородой и гривой потряхивает, впрямь помешанный, а они вторят ему, выводя то высокие, то низкие ноты.
Боже праведный, ты спас
От погибели злой нас.
И теперь наш глас услышь,
Ты, единый, нас хранишь…
Поют вразнобой, чувствуют это сами, поэтому им скоро надоедает. Поп Кирило старается их приохотить, думает, будет лучше, если затянут другую песню. Вначале поет сам, чтобы все убедились, какой у песни красивый мотив, потом задирает голову кверху, взмахивает руками и горланит:
Святой Савва любит сербов,
За них молится усердно.
Воспоем ему мы трижды…
Но и это не помогает — мало им трижды. Среди них всегда есть сытые, которые вопят изо всей мочи, тужась перекричать остальных и доказать собственное превосходство. Кто старается поскорей закончить, поскольку пение для него — мука, кто тянет как можно дольше или, наоборот, приберегает силенки, поджидая, пока остальные выдохнутся и умолкнут, и тогда его блеяние будет выделяться из общего хора. Наконец говорят попу Кирило, что умеют и любят петь не по нотам, а от всей души, и выводят от души кто во что горазд:
Из Лондона голос феи:
«Байо, воин, встань скорее,
Красных вгоним на тот свет —
Коминтерна больше нет!..» [54]
Гаго краешком уха слушает их и дремлет. Сквозь завесу полусна и гомон со склонов гор порой доносятся далекие винтовочные выстрелы. Пальба не прекращается ни на день. Поначалу они приписывали ее действиям албанских партизан, но потом выяснилось, что албанцы всего лишь охотятся. Если, случается, убьют кабана, разделают и приносят в город на продажу. Предлагают мясо любому, у кого есть чем расплатиться, даже если покупатель лагерник — неважно, деньги не пахнут. У Рашо Шкембо они водятся всегда, у попа Кирило — в выходные и по праздникам, а у доктора Нандича — когда кто-нибудь заболевает. У других деньги появляются, если удается выиграть в карты, но чаще всего в такие дни охотникам ничего подстрелить не удается, поэтому и деньги ни к чему, их вновь спускают и не жалеют. Охотники приносят если не мясо, то картошку и продают у ограждения. Иногда бывает не только картошка, но и жир. Раньше Гаго не любил жир — застывает во рту и приклеивается к нёбу, точно вторая кожа, но теперь эта кожа не помешала бы ему, даже наоборот, пришлась бы кстати, отковырнул бы и сосал, пока дремлет. Вспомнилось, что в Баре был мальчишка, которого звали Лойо [55]. Часто подзывали его: «Лойо, иди, дам кусочек с коровий носочек!» Ничего не стоило провести его, он спешил на зов в пятый, в десятый раз и все никак не мог понять, почему им доставляет удовольствие его обманывать…
Неожиданно воспоминания эти поблекли, утратили ясность и четкость. Выплыло и поглотило их странное облако, состоявшее из аромата жареной картошки со свининой. Он закрыл глаза и встряхнул головой: с чего бы это?.. Передвинулся ближе к бараку, чтобы голова снова оказалась в тени. Здесь пахло травой, влажными от росы камешками, червями и муравьями. В Малом бараке зашумели, кто-то спросил писклявым голосом: