Евгений Войскунский - Кронштадт
— Слушаю.
— Очень тяжелый лед, товарищ командир, — слышит он голос Иноземцева. — Прошу разрешения остановить машину!
— Не разрешаю.
— Но так невозможно идти! Форштевень поломаем, обшивка не выдержит…
— Выдержит. И давайте поспокойнее, механик. — Козырев затыкает переговорную трубу пробкой. — Выдержит, — бормочет он сквозь стиснутые зубы. — Выдержит… Выдержит…
Должна выдержать (снова и снова думает свою тревожную думу). Ты ведь у меня храбрая. Ты улыбалась мне, когда я вел тебя в роддом. Улыбалась через боль… через страх… Ты храбрая… Ты спросила: «Андрюша, кого ты хочешь, чтоб я родила?» Я ответил: «Роди человека». Тогда-то и улыбнулась… а губы складывались не улыбаться, а кричать… Ты моя храбрая… моя любимая…
А с Южного берега — лучи прожекторов. Обшаривают лед, скользят по поверхности остекленевшего на морозе ночного воздуха. Слабый хлопок. Прибывающий свист снаряда. Давно не слыхали… Впереди, в полукабельтове, грохочет взрыв — будто рухнуло, разлетясь на миллион осколков, что-то тяжелое, стеклянное…
— Как раз впору останавливать машину, — зло говорит Козырев. — Боцман! — командует в мегафон. — Шашки на лед!
— Есть шашки…
Голос боцмана тонет в новом разрыве снаряда. Теперь рвануло ближе, справа. Подбираются. Морской канал у них уже два с лишним года пристрелян…
Сброшенные на лед две дымовые шашки исправно выбрасывают клубы дыма, но восточный ветер относит их вбок от каравана.
— Шашки с левого борта! — кричит Козырев.
Расторопный боцман проталкивается сквозь плотную массу серых шинелей, спешит к левому борту. Медленно, трудно идет тральщик, кроша и раздвигая лед. Стонет обшивка. Ночь оскалила клыки прожекторов. Длинными полосами стелется дым на ветру — будто гигантский призрак летит над караваном, взмахивая широкими рукавами. Грозные розовые сполохи встают над Южным берегом в том месте, откуда бьет батарея. Еще и еще разрывы. Свист осколков… стук осколков о корабельную сталь… А вот заговорил Кронштадт — крупнокалиберно, басовито… Вспышки в темном небе, грозящем бедой…
Козырев смотрит в бинокль на Южный берег. Там еще одна батарея ожила. Козырев шагнул к дальномеру, отстранил краснофлотца-дальномерщика:
— Дай-ка посмотрю, откуда бьют.
Он ведет зоркие окуляры по сразу приблизившейся темной полоске Южного берега… видит вспышку выстрела… слышит приближающийся, нарастающий свист… Близкий, очень близкий по правому борту разрыв…
От страшного толчка в грудь — без звука, без вскрика падает Козырев навзничь.
«Больно, больно… ничего не вижу… только красный дым… мне больно, Надя!.. Надя… На…»
Он не слышит, как закричал Кругликов: «Фельдшера на мостик! Срочно!» Не чувствует, как Кругликов, нагнувшись над ним, распахивает на груди шубу, расстегивает китель…
На свитере против сердца — темное расплывающееся пятно.
Фельдшер Толстоухов, взлетев на мостик, выхватывает из сумки индивидуальный пакет. Но бинты не нужны. Ничего не нужно.
Стоя на коленях перед телом Козырева, фельдшер нащупывает пульс… Нет пульса. Сердце остановилось.
Фельдшер поднимает на Кругликова растерянный взгляд:
— Командир убит…
— Командир убит! — в ужасе выкрикнул дальномерщик. Голос у него срывается. Ведь это ему предназначался смертельный осколок…
— Что? Командир?! — услышал Галкин на полубаке и побежал к мостику.
— Командир убит! — несется страшная весть по кораблю. Боцман, крича: «Расступись!.. Расступись!», проталкивается сквозь толпу пехотинцев к мостику.
Толоконников, потерянно стоящий над телом Козырева, выпрямляется. Он подбирает мегафон — жестяной рупор, выпавший из командирской руки.
Властный окрик:
— Стоять по местам!
На плечах, на руках выносят обтянутый кумачом гроб с телом Козырева — так покидает командир свой помятый льдами и израненный снарядами, обледеневший «Гюйс». Волков и Толоконников, Кругликов и Иноземцев, Галкин и Пасынков несут гроб по стенке Арсенальной пристани. За гробом колонной по четыре идет экипаж корабля во главе с главстаршиной Кобыльским. Первые три шеренги — с винтовками на ремень.
Возле Петровского парка к процессии присоединяются команды других тральщиков, офицеры бригады траления.
На плечах, на руках плывет гроб красным кораблем сквозь хмурую мглистость январского дня. Поворачивает на Октябрьскую. Это не ближний путь к Кронштадтским воротам, за которыми кладбище. Но колонна должна пройти по улице Аммермана — потому и делается крюк. У здания ОВРа в колонну вливаются еще и еще офицеры и краснофлотцы.
Кажется, здесь весь Кронштадт.
Плывет красный корабль по заснеженной мостовой, над черным медленным потоком шинелей. Редкие прохожие останавливаются, глядят на молчаливую процессию.
— Кого хороните, сыночки? — спрашивает старуха с кошелкой у ворот Морзавода.
— Гвардии капитана третьего ранга Козырева, — отвечает Кобыльский.
Оркестр вскинул замерзшие медные трубы — протяжными стонами начинается шопеновский траурный марш.
У себя в комнате Надя лежит на кровати под одеялом. Широко раскрытые глаза недвижно уставились в потолок с растрескавшейся побелкой. Все эти дни она лежит и смотрит, смотрит на паутину трещин. И молчит. А рядом на подушке — спеленутый, завернутый в одеяльце ребенок. Время от времени новорожденный мальчик раскрывает рот и издает тоненький писк, будто жалуется на бесприютность мира, в который он — комочек новой жизни — явился так не ко времени. Кормить его Наде нечем: молоко у нее перегорело. Стараниями Рожновой младенцу выхлопотан паек — Лиза варит манную кашку на воде пополам с порошковым молоком, делает жидкий рисовый отвар и кормит новорожденного из бутылочки. А Надя — лежит и молчит. Надя не хочет жить. Силой, просто потому, что они сильнее Нади, Лиза с Марьей Никифоровной заставляют ее что-то поесть, чаю с сахаром попить.
Услыхав приближающуюся медь оркестра, Надя с усилием садится на кровати и, одолев головокружение, принимается натягивать чулки.
— Ты куда? — встрепенулась Оля Земляницына, забежавшая к подруге в свободный от вахты час, чтобы помочь хоть чем-то. — Надя, нельзя тебе!.. Ты же двух шагов не пройдешь…
Надя молча натягивает юбку.
— Теть Лиза! — зовет Оля, приоткрыв дверь.
Лиза, бросив стирку, на ходу вытирая руки, спешит из кухни в комнату.
— С ума ты сошла! — подступает она к Наде, выкатив круглые глаза. — Ложись сейчас обратно!
Надя молча одевается. Все ближе, ближе медленная медь оркестра.
— Ты ж на ногах не держишься, сама чуть жива! — кричит Лиза. — Ну, куда, куда пойдешь? Надюша, я тебе говорю!
Проснулся, запищал, сморщив красное личико, ребенок. Оля берет его на руки. А в дверях появляется Рожнова. Надя молча надевает пальто, достает из шкафа старый, «блокадный» платок. Музыка уже под окнами. Надя идет к двери.
— Не пущу! — Лиза раскидывает руки.
Надя не останавливается, идет прямо на нее…
— Вы ее не удержите, — говорит Рожнова, сразу оценив обстановку. — Пойди с ней, Лиза. Все идите, я останусь с ребенком. — Она отбирает у Оли плачущего малыша. — Ну, быстренько. Внизу вас ждут.
С Марьей Никифоровной не очень-то поспоришь. Лиза, вздохнув, бежит одеваться. Через минуту она и Оля берут Надю, окаменевшую у дверей, под руки и выводят из комнаты. Затихают их шаги.
— Ну что, мой маленький? — Рожнова неумело качает новорожденного. — А-а-а… А-а-а… Не плачь, мой хороший. Где тут бутылочка? Сейчас тебе дадим покушать…
Откуда силы взялись у Нади? То лежала пластом, рукой не могла шевельнуть — а теперь идет за гробом, выпрямившись и глядя огромными сухими глазами в мглистое, с клубящимися тучами небо. Лиза и Оля поддерживают ее под руки. Идут, идут за гробом, красным кораблем плывущим по Советской, вдоль бульвара. А ветер раскачивает каштаны и липы, осыпает снег с их лиловых от стужи ветвей.
На кладбище Надя стояла у гроба, положенного на вынутый из могилы рыжий грунт, и, не мигая, смотрела на лицо Козырева с заострившимся носом, с губами, сведенными застывшей болью. Она не слушала речей, что говорились над гробом. Так только, отдельные слова доходили до сознания: «Один из храбрейших… способный командир… не забудем…» Ей чудилось, что Андрей хочет ей сказать что-то важное, чудилось, будто он силится вытолкнуть из замерзшего горла ее имя…
А когда опять застонали трубы, не выдержала, упала на гроб как подкошенная. Забилась, рыдая, уткнувшись в холодную грудь. Козырев лежал в полной форме, блестели на кителе пуговицы, блестели нашивки на сложенных руках. Надины слезы растапливали на мертвых руках иней.
Плачущая Лиза шепчет ей:
— Поплачь, Наденька, поплачь… Поплачь, родненькая…