Евгений Войскунский - Мир тесен
Под вечер в поселке часто появлялись военнопленные немцы из ближнего лагеря. За хлеб, а главным образом за табак они делали любую работу — пилили дрова, расчищали подвалы, рыли выгребные ямы. Один такой немец, симпатичный улыбчивый малый, остановил нас с Дедковым, когда мы шли по единственной улице поселка, направляясь к квартире Вари.
— Товариш матрозен, — картаво сказал он, раскрывая самодельную матерчатую сумку, висевшую на боку. — Хотит ябылёк?
В сумке были мелкие зеленые яблоки со скромным румянцем. Черт знает, где он их сорвал, не дав созреть.
— Апфель, — сказал я, обнаруживая блестящее знание языка. Недаром же я поступал в языковый институт. — Шлехте апфель.
— Нихт шлехте! — вскричал немец, приятно удивленный моими познаниями, но и не намеренный продешевить. — Ганц гуте эпфель! Бештимт!
Он удовлетворился моей начатой пачкой «Беломора». Мы набили яблоками карманы. За всю войну я не видел ни одного яблока — эти были хоть и неказистыми, но первыми. Мир входил в нашу жизнь исподволь, возвращая привычные довоенные ценности, большие и малые, и как бы наполняя их новым смыслом. То были знаки возобновленного бытия.
У крайней квартиры одного из домиков я остановился. Из нижнего окна неслись пушечные звуки забиваемого «козла». Тут жили наш боцман и еще несколько сверхсрочников.
— Иди к Варе, — сказал я Дедкову, — а я зайду за боцманом.
После того как Варя отшила его, закатив истерику, боцман там не появлялся. Ну, понятно, обиделся человек. Но почему-то казалось мне, что не такая это обида, чтоб рвать отношения напрочь.
— Боря, попроси его! — вдруг вскинулся Дедков. — Попроси боцмана, пусть он на Варьку не серчает! Скажи, что нервная она…
— Ладно, скажу.
Толкнув незапертую дверь, я вошел в квартиру сверхсрочников.
В нижней комнате было накурено-надымлено, хоть топор вешай. Из сизого дыма на меня уставились черные кусты боцманских бровей. Я позвал его на выход: дело есть. Он неохотно положил на стол свои камни и, провожаемый ворчанием игроков: «Давай быстрее, Кириллыч!» — вышел за мной на улицу. Услышав приглашение, буркнул:
— Чего мне там делать? Не пойду.
— Петр Кириллыч! — воззвал я. — Она же натерпелась горя, вы поймите…
— А я что, не понимаю? — насупился боцман. — Я к ней с жалостью, а она — «чего пялитесь». На хрена мне эта катаквасия.
— Петр Кириллыч, — не отставал я, — раз вы Варю жалеете, то и снисхождение к ней поимейте. Она истерику не лично к вам закатила, а к несчастью своему… Не обижайтесь на Варю…
В общем, привязался к боцману, пристал, как магнит к железу. Но, между прочим, не стал бы уговаривать, если б не чувствовал: ему хочется пойти… хочется, чтоб его уговорили…
Зачем я тащил боцмана к дедковской сестре? Сам не знаю. Подкорка, что ли, подсказывала… Да нет, при чем тут подкорка. Просто заметил я, как боцман на Варю смотрел, какие глаза у него сделались под грозными бровями. Слышал, каким тоном он сказал, что «солнце сквозь нее просвечивает»… Да и вообще что-то переменилось. Боцман теперь не взрыкивал, не взыскивал — выглядел не столько служебно озабоченным, каким был всегда, сколько задумчивым. Может, странную боцманскую задумчивость следовало отнести за счет более земных причин: кончилась война, надо было решать, оставаться ли далее на флоте или ехать домой, под Калугу, где, насколько я знал, ждала Петра Кирилловича престарелая мама, вдова районного милиционера, погибшего в начале войны. Было, было над чем задуматься боцману.
Уговорил я его. Он за столом сидел мрачноватый, почти не пил спирт, разведенный водой, молча слушал, как девушки пели. А уж пели они! Любо-дорого слушать. Не криком, не плачем — чувствительной песней исходила натерпевшаяся в неволе, исстрадавшаяся душа.
И не было в этот вечер никакой катаквасии. Варины голубые глаза не раз останавливались на боцмане, но не с испуганным, недоверчивым прищуром, не с тревогой птицы-подранка, а просто так… как смотрит человек на человека. Уж и то было хорошо.
Шли последние недели моей службы на бригаде торпедных катеров. Август выдал истинно балтийскую погодку, лили дожди, жара спала. Где-то в неведомых высях ходили мои бумаги, и уже я ожидал вызова в Москву, в Военный институт иностранных языков…
Вдруг все враз переменилось.
Со мной и прежде случались крутые перемены. Но эта…
Ладно. Мне, знаете, запомнился вечер первого сентября. Я торчал у себя в рубке, настроившись на Москву, — ждал результатов первого тура радиоматча СССР — США. С интересом ждал и нетерпением. Наконец передали: Ботвинник на двадцать пятом ходу выиграл у Денкера. Смыслов — у Решевского. Болеславский с Файном сыграл вничью… Общий счет первого тура 8:2 в нашу пользу. Здорово! И еще запомнилось: в тот вечер в клубе крутили американскую картину «Джордж из Динки-джаза». Мы с Дедковым и Володей Дурандиным спешили в клуб. Вдруг Дедков остановился, будто копытом в землю зарылся. Что такое? Он мотнул подбородком, я посмотрел в указанном направлении и увидел: медленно и, как показалось мне, торжественно шли среди других пар — среди офицеров и их жен — мичман Немировский с Варей.
Мне бывало страшно смотреть на Варину фигурку — вот-вот переломится тоненькая ветка рябины под порывом ветра. А сейчас возникло ощущение надежной опоры — рядом с веткой было твердое боцманское плечо.
* * *В Каунасе была ночная пересадка на ленинградский поезд. Я побродил по тонущим во мгле скучным пристанционным кварталам и вернулся в зал ожидания. Тут на старых деревянных диванах сидя и лежа спали люди.
Наконец подали ленинградский состав. Посадка произошла бурная, лежачее верхнее место захватить не удалось. Я сидел на нижней полке с краю, привалясь плечом к кронштейну, державшему верхнюю полку, и дремал.
Мучительная была ночь. По вагону ходили, задевая меня локтями, вещмешками, чемоданами. Рядом со мной храпел демобилизованный сержант. Поезд был набит отвоевавшими бойцами великой войны — то была первая волна демобилизованных, растекавшаяся по стране. Ехали главным образом старые служаки, которым война задержала уход в запас на четыре года (и каких года!). Ну, а я демобилизовался по справке из университета — как студент второго курса.
Вот что со мной произошло.
В один прекрасный день, семнадцатого августа, вызвали меня срочно с катера в политотдел. Уже войдя в кабинет к Бухтоярову, я понял по его замкнутому лицу, что случилось нечто неприятное для меня.
— Земсков, — сказал он, не приглашая сесть, — тут пришла одна бумага. Вот послушай. — Он прочел, держа белый лист плотной бумаги вертикально перед собой: — «Разъясните военнослужащему такой-то войсковой части старшине первой статьи Земскову Б. П., что установление личности бывших военнопленных и перемещенных лиц происходит установленным порядком. В случае необходимости администрация, занимающаяся проверкой, обращается к тем, чьи свидетельства могут понадобиться. Самодеятельное обращение военнослужащих с ходатайствами подобного рода в Министерство обороны не допускается». — Бухтояров положил бумагу чистой стороной кверху и посмотрел на меня темными, узкопосаженными глазами. — Что скажешь, Земсков?
Я коротко рассказал о Литваке, о катастрофе на «Сталине», о письме Андрея Безверхова.
Бухтояров вышел из-за стола, прошелся по кабинету. Остановившись против меня, сказал:
— Послушай, Земсков. Ты парень неплохой и воевал неплохо. Я всегда тебя выделял. Хотел помочь с поступлением в институт. Но у тебя странное свойство: сам себе все портишь. Ну зачем было писать в министерство? Что ты можешь знать об этом военнопленном?
— То есть как? Я Литвака прекрасно знаю. Я же говорю, он на Ханко…
— На Ханко! После Ханко сколько — три с половиной года он был в плену. Ты же не знаешь, не можешь знать, как он там себя вел.
— Знаю, товарищ капитан третьего ранга! — Я разволновался, голова вспотела под мичманкой. — Знаю от Безверхова. Он трижды бежал, его трижды ловили, избивали… Да и если бы не написал Безверхов, все равно я был уверен, что Литвак…
— Поразительно легкомысленно рассуждаешь, Земсков! Человек больше трех лет подвергался вражескому воздействию. Мало мы знаем случаев, когда даже люди, пользующиеся доверием не в пример больше, чем твой Литвак, становились наймитами? Где твоя бдительность?
— Значит, надо на основании этих случаев не верить всем?
— Верить надо. Но только после тщательной проверки. Этим и занимаются специально назначенные люди. А ты своим непродуманным ходатайством только мешаешь их работе.
— Но я же написал ч-чистую правду!
— С тобой разговариваешь серьезно, а ты такую несешь наивнятину, что уши пухнут, — раздраженно сказал Бухтояров. — Или притворяешься наивненьким?
— Вы и мне сейчас припишете что-нибудь этакое…