Александр Проханов - Восточный бастион
«Быть не может, — подумал он, — чтобы так просто… Чтобы вся моя жизнь, с того переулка в снегу, со старинной вмороженной тумбой, и я вбегаю в наш дом, и бабушка, и наш белый фарфоровый чайник… Господи, спаси меня!..»
Ему казалось, что он услышан. Что мольба изменила окружавшее его пустое пространство, в котором прокатилась едва заметная стеклянная волна света. Он обернулся в надежде, что там, из-за выступа, вдруг покажется Сайд Исмаил и кончится его одиночество. Но река сыпала бесчисленные холодные блестки и никто не являлся. Он смотрел вдоль шоссе, ожидая услышать урчание, и на мягких колесах, приземистый, длинный, как ящерица, выскользнет бэтээр, и можно будет мощным скоком кинуться на броню, в круглый темный люк, на сильные твердые руки.
Но шоссе оставалось пустым. Тянуло прогорклым дымом. Машина тлела вместе с убитым шофером.
Он достал из нагрудного кармана блокнот, шариковую ручку, документы разведчика. Отбросив сухими горстями землю, положил все это, присыпал, задвинул плоским обломком сланца. Взглянул на часы. «10 марта. 15 часов 48 минут. Энный километр шоссе Лашкаргах — Кандагар. Горы. Река. Обочины. Я лежу у камней…»
Пуля рванула о камень вблизи головы. Пахнуло расколотым кремнем. Другая пуля с опозданием, срикошетив, тяжело провыла. Сжав глаза, он плотнее прижался к откосу, а когда открыл, то увидел — от вершины спускались люди. Он насчитал восьмерых, а они все появлялись из-за гребня, медленно, осторожно спускались. Среди них был американец в восточных одеждах, в маленькой красной шапочке, его двойник и подобие, вброшенный в варево азиатских народов, как кристаллик марганца в воду, окрашивая пространство вокруг себя в малиновый цвет. Они продолжали спускаться, и возникло желание вскочить, кинуться вниз к реке, надеясь на резвость ног, туда, где исчезли друзья.
Те на горе спускались редкой цепочкой, осторожные, гибкие, развевая балахоны, и он, одолев панику, перевел рычажок на очередь, чувствуя холодный металл, прижимаясь к нему пульсирующим горячим лицом. Глядел сквозь прорезь. И такое напряжение в душе, такое томление, что зрачок, пробегая вдоль мушки, превращал ее в вороненый крохотный вихрь, в малую воронку, проникающую в иное пространство и время. Воронка расширялась, в ней возникала иная земля в травах, цветах, и она, его милая, спускалась с горы, поскальзываясь на траве, и он видел издали ее дорогое лицо. Она прошла совсем близко, его не заметив. Из неба прянул черный скворец, уселся ему прямо в зрачок. Он смотрел на черную мушку, совмещая ее с красным гребешком на горе. Старался ровнее дышать, унять, успокоить дыхание, как его когда-то учили. Послал грохочущую долгую очередь вверх на склон, протачивая в солнечном воздухе длинную, уходящую в бесконечность дыру, куда вслед за пулями устремились его жизнь и судьба с последующими, еще не рожденными от него поколениями. Направляя их в одну, вмененную им всем сторону, вслед раскаленным пулям.
Глава 43
Уже несколько дней генерал Белосельцев жил в деревне, среди пустынных снегов, в бревенчатой старой избе, ощущая в себе тишину, какая остается после гулкого удара колокола. Обрядившись в телогрейку и валенки, без людей, один среди опустелой деревни, он занимался простыми трудами, связанными с поддержанием жизни. Деревянной лопатой разгребал снег, прочищая дорожки к крыльцу и сараю. Отбрасывал от ворот рыхлые сыпучие сугробы, освобождая под березой площадку для автомобиля. Вытаскивал из сарая круглые дровяные плахи и литым колуном, набрав в легкие сладкий морозный воздух, раскалывал их с треском на белые сочные чурки, вдыхая аромат промороженной березы. Набрасывал дрова себе на грудь, придерживая их небритым подбородком и растопыренной пятерней, вносил в избу и рушил с грохотом на жестяной лист возле печки. Закладывал поленья в тесную печь, подсовывал бересту, поджигал, чувствуя сочный дегтярный запах дыма, глядя, как брызжут с пылающей бересты яркие капли огня. Медленно, нехотя разгоралась печь, начинала слабо дребезжать и звенеть чугунная дверца. Он лез в подпол и там, среди холодных и прелых запахов, нагребал в ведро картошку. Сидел у окна, щурясь по-стариковски, чистил клубни, неторопливо срезая с них аккуратные спирали кожуры, оглядывая белый, влажный, очищенный клубень. Варил картошку, поставя на огненную гудящую лунку закопченную кастрюлю, дожидаясь, когда зашипит на плите перелившаяся через край вода и по избе разнесется запах вкусного картофельного пара. Ставил кастрюлю на стол. Дуя на разваренные картофелины, посыпал их солью, поливал желтым подсолнечным маслом. В этой простой одинокой трапезе было много стариковского, крестьянского, и это доставляло ему удовольствие.
За окном с цветастыми линялыми занавесками открывалось застывшее озеро, пологий белый бугор, серая проседь кустарников. На бугре, едва различимая под снегом, темнела метина. Там много лет назад росла одинокая елка. Пастухи, подгоняя к озеру пятнистое черно-белое стадо, укрывались под елкой в дождь, обламывали для костра ветки, подрубали ствол. Дерево медленно засыхало, превращалось в колючее острие. Еще прежде, когда умирала бабушка, лежала в избе под вязаным старинным одеялом, забывалась и бредила, Белосельцеву казалось, что ее душа, покидая маленькое иссохшее тело, переселяется в елку. Когда бабушки не стало, он чувствовал ее присутствие в дереве. Оттуда, через озеро, смотрели на него ее любящие лучистые глаза. Теперь же, когда от елки остался занесенный снегом пень, все равно это место было связано с бабушкой, было ее чертогом, пробуждало в нем языческую веру в переселение душ. Он ел картошку, смотрел сквозь окно за озеро, и ему казалось — бабушка присутствует при его трапезе.
Ее жизнь, огромная, наполненная рождениями и смертями, переселениями и бегствами от революций и войн, потерями любимых и близких, совпавшая с крушением царства, Гражданской войной, истреблением огромной цветущей семьи, посвященная взращиванию и спасению его, последнего в убывающем роде, кого не коснулась гибель, — жизнь бабушки казалась ему гармоничной, осмысленной, помещенной в законченную возвышенную череду законов и притч, которые содержались в маленьком Евангелии с золотым обрезом, что лежало у нее на столике, переложенное очками. В этих притчах о ловце человеков, о засохшей смоковнице, о воде, превращенной в вино, в чудесах о воскресшем Лазаре, об искушении на кровле храма, о въезде в Иерусалим, в рассказе о Тайной вечере, о Гефсиманском саде, о поцелуе Иуды, в повествовании о крестных муках, о губке, пропитанной уксусом, о разбойнике, уверовавшем на кресте, в волшебном сказе о Воскресении, о небесном Престоле, о сонмищах райских ангелов — во всем этом умещалась жизнь бабушки, словно была написана золотыми и алыми красками на стенах и сводах храма. Всегда, когда он являлся в церковь и стоял среди прихожан, слыша сладкие песнопения, ему казалось, что в этих песнопениях повествуется о бабушкиной жизни. Теперь, когда он состарился и ему предстояло уйти, хотелось обрести ту же целостность и гармонию в представлениях о жизни. Земля кругом была в чистых снегах, словно в белых одеждах. И он мысленно примерял эти белые облачения на себя.
Он лежал в натопленной темной избе, готовясь заснуть, и в последние перед сном минуты старался представить распятого Христа. Он представлял его так, как он был изображен на иконе, на смуглом распятии, изгибаясь, словно золотистый, покачнувшийся от ветра язык пламени. У распятия на холме стояли Жены Мироносицы, Апостолы и Ангелы, тесной толпой, окружая крест, на коричневой земле, поросшей колючками. Белосельцев старался воочию представить тот воздух и свет, почву и древесину распятия, живое, страдающее тело Спасителя. Это удалось ему на мгновение. Видение иконы исчезло, и там, где было распятие, образовалась крестообразная прорезь, какая бывает во льду реки во время водосвятия, и из этой прорези ему в сердце повеяло живое тепло. С этим чувством он и заснул, радуясь своему одиночеству и полному отсутствию звуков, среди деревянных венцов, отделявших его от снежной пустыни.
Он проснулся ночью от страшной разрушительной боли, словно в желудок вонзился отточенный кол. Продвигался, медленно вращаясь, разрывая пищевод, аорты, лопающиеся легкие. Удар был внезапен, настиг его во сне, оглушил. От боли было невозможно дышать. Выпученные глаза не различали убранство избы, набрякли красными пузырями. Он чувствовал, что это смерть. Ее заточенный, как копье, конец проник в него, а древко, утолщаясь, уходило вовне, погружалось в бездонную бесконечность, превращалось в огромную, отшлифованную стальную колонну. Он был насажен на кол, был разорван изнутри, корчился, беспомощно поводя конечностями.
Он чувствовал, что сейчас умрет. Сорванные с места, изодранные органы колыхались внутри него на хлюпающих пленках, а копье продолжало двигаться, было в горле, стремилось проникнуть в мозг. Ему было страшно, что он один. В этот последний миг жизни рядом с ним не было жены, не было взращенных им детей, не было верного друга. Смерть долго наблюдала за ним, следуя по пятам по военным дорогам, по минным полям, в отравленных сельвах, в кустарниках с притаившимися снайперами, в ядовитых болотах с холерой и гепатитом, в вертолетах, совершающих противоракетный маневр. Теперь застигла его врасплох, одного, в глухой ночи, в зимней пустой избе.