Владимир Корнилов - Годины
На подоконнике лежала оставленная Юрочкой надорванная пачка папирос и плоская, скупых военных времен, упаковка спичек.
Ни на фронте, ни в госпитале Алеша так и не научился курить, хотя вслед за другими пробовал втянуться в одурманивающую привычку — не пошло, не увидел в том надобности. Теперь он готов был укрыть свое смятение даже за папиросным дымом. Осторожно высвобождая руку, он потянулся к пачке, спросил:
— Можно?..
— И ты куришь?!
Ниночка не то чтобы удивилась, она растерялась от необходимости решать что-то в этом доме самой. Беспомощно оглянулась на приоткрытую в кухню дверь, неуверенно проговорила:
— Юрка вообще-то курит на крыльце. Но ты ведь — гость? Тебе, наверное, можно…
«Вообще-то», «наверное», — да, Ниночка все та же! Алеша передвинулся, взял папиросу. Зажег спичку, пустил дым в открытое окно, стараясь за небрежностью движений скрыть неумелость.
Из окна, за огородами, видна была Волга в окоеме низких желтых песков. Два буксирчика, густо дымя, старательно отжимали плоты от отмелей к левому высокому берегу, где на вершине горы, под купами ветел и берез, проглядывали угловатые крыши и окна домов Семигорья. С реки донеслось тягучее гудение парохода, пристающего к городскому дебаркадеру. Торопливее зацокали на мощеном тракте, что шел к пристани, подковы лошадей, послышались покрики возниц, спешащих к пароходу и сдерживающих на уклоне лошадей.
Пока Алеша молча курил, выдыхая в окно дым и все сильнее ощущая в горле раздражающую горечь табака, усилился шум и говор в стороне реки — толпа прибывших поднималась в город. Часть людей на подъеме свернула с тракта, люди шли теперь перед окном, серединой улицы, переговаривались в озабоченности, торопились к каким-то ждущим их делам.
И Алеше вдруг захотелось вырваться из дома, в котором он был, захотелось оказаться среди этих спешащих бородатых мужиков в пыльных картузах, с мешками на спинах, среди парней в солдатских сапогах и гимнастерках, с нездешними чемоданами на плечах; среди баб в платках, с бегущими за ними ребятишками, среди простоволосых босых девок с узлами и обувкой в руках, спешащих вслед за мужиками, к какой-то уже определившейся для них цели. Разглядывая идущих мимо людей, он даже пригнулся к окну и услышал обиженный голос Ниночки:
— Ну, не накурился еще?..
С зажатой в зубах папиросой, щурясь от неприятного ему дыма, он повернулся. Ниночка увидела его приоткрытый рот и ахнула:
— Алеша! У тебя же полный рот металлических зубов! Зачем ты их сделал?! У тебя же были прекрасные зубы! Мне так нравилась твоя улыбка!.. Ну, зачем, зачем? Неужели захотел быть оригинальным?..
Алеша вынул изо рта папиросу, втиснул в край цветочного горшка. Уловил знакомый запах листьев герани и почти задохнулся от мучительного для него запаха, — как будто снова втиснули его в такой угол той, памятной ему комнатушки у железнодорожных путей; снова как будто надвинулся, заслоняя свет, Красношеин, и заныли скулы, подбородок, заныло все лицо от ударов тех, других, уверенных в своей силе, кулаки которых крошили его зубы.
Не поднимая глаз, почти не разжимая губ, он проговорил:
— Так уж получилось…
Как-то сразу пришло к нему решение уйти из этого дома, живущего, может быть, и счастливой, но непонятной ему жизнью. Привычно напрягаясь, он поднялся, непослушными протезами качнул тяжелый стол. Ниночка испуганно одной рукой прикрыла живот, другой подхватила с края стола пустую цветочную вазу.
— Какой ты неуклюжий, Алеша! — упрекнула она, стараясь за мягкостью тона скрыть испуг. — Это же подарок Доры Павловны!.. — Она поставила на стол вазу и, вдруг поняв несоразмерность своих чувств с тем, что мог сейчас переживать Алеша, покраснела. Ресницы ее повлажнели, она умоляюще протянула свои тонкие руки, прикоснулась к костылю и как будто обожглась: сжала пальцы в кулачки, прижала к лицу, изменившимся глухим голосом попросила:
— Не оставляй меня! Ну, пожалуйста. Ну, посиди, Алеша!
Когда Алеша, постояв в молчании, тяжело и ненужно снова опустился на стул, она сжала дрожащими влажными пальцами его руку, как бы винясь сразу за все, и, убеждая его, сказала:
— Я ведь понимаю тебя, Алеша! Я так тебя понимаю! Ты совсем не похож на Юрку… Тебе нужна понимающая тебя душа. Я знала это. Я и тогда знала это!.. Так вот душой я была и всегда буду с тобой!
Ниночка сильнее сжала его руку, косясь на приоткрытую в кухню дверь, потянулась к нему, но входная дверь отворилась. Ниночка заговорщицки приложила палец к губам. И Алеша, ощущая в груди одновременно пустоту и тяжесть, с грустью подумал: «Счастлива ли ты, Ниночка?!»
4Все трое томились разговором, когда вернулась Дора Павловна. Вошла она в комнату деловито, как в свой рабочий кабинет, внимательным взглядом окинула всех троих, сидящих в унылой неловкости, свела прямые брови.
— Гость в доме, а стол пуст?..
Юрочка издал странный, выражающий недоумение звук, отвернулся с видом оскорбленного человека.
— Угощать-то чем? — сказал он. — Воспоминаниями о годах прошедших мы уже сыты!
Ниночка под взглядом Доры Павловны выпрямилась, как будто приготовилась встать, моргая ресницами, пролепетала:
— Я, Дора Павловна, предлагала Алеше картошку, он отказался.
— Эх, дети, дети! — Дора Павловна вздохнула, вышла в кухню, вернулась с серой полотняной скатертью, раскинула над столом прямо на руки Юрочке. — Накрой! — сказала строго.
Из кухни она принесла ломтики черного хлеба на дощечке, тарелку с еще не обсохшими кусочками отварной щуки, видимо, только что взятую в райкомовской столовой. Глядя с иронией на Юрочку, поставила на стол миску свежих огурцов вперемежку с бледными, еще не дозревшими помидорами, накрыла их сверху пучком темно-зеленого лука, пристроила по бокам четыре в смуглой скорлупе яйца.
Юрочка, через плечо обозрев неожиданно явившееся богатство, подобрел взглядом. И пришел в совершенное изумление, когда Дора Павловна вошла с бутылкой темного вина, удерживая в пальцах другой руки четыре граненых стакана. Оторопелого взгляда Юрочки она как будто не заметила, поставила на стол призывно звякнувшие стаканы, передала бутылку Алеше.
— Открывать вам, Алеша!.. — сказала она, подчеркнуто выделяя своим вниманием именно его. — Хотя это не спирт и не солдатская водка, обычный кагор, каким причащают прихожан в нашей вновь открытой церкви, все равно мы как-то должны отметить ваше возвращение. Трудное и достойное ваше возвращение!
Дора Павловна стоя ждала, пока Алеша, смущаясь общим вниманием, извлекал поданным ему штопором тугую пробку из бутылочного горлышка, разливал по стаканам густое черно-красное вино. Наконец он отставил бутылку, поднял на Дору Павловну глаза. Дора Павловна выдержала паузу, как делала всегда перед каждым своим выступлением, сосредоточивая внимание всех на том, что сейчас она скажет, придавливая пальцами крепкой полной руки грани стоящего перед ней чернеющего вином стакана, сказала тихим отчетливым голосом:
— Мы все взволнованы приемом в честь парада Победы. И горды высказанной благодарностью и признательностью русскому народу за его мужество, терпение, за его неизменное доверие правительству. Думаю, из нас четверых наибольшей благодарности и уважения заслуживаете вы, Алеша. Свои заботы, тяготы, черные дни отчаяния были и у нас. И мы трудились насколько хватало сил. Даже выше сил. И все-таки ваше мужество; мужество солдата и человека, заставляет смотреть на вас по-особому. Я рада, не удивляйтесь — я искренне рада, что вижу вас в своем доме, Алеша! — Дора Павловна подняла стакан, подержала в раздумье, поставила обратно: — Люди устали! А расслабляться нельзя. Работа, работа и работа ждет каждого!.. Я верю, Алеша, что и вы будете жить не в стороне от наших дел. Мне нравится бесстрашие вашего ума. Мне нравится, что вы умеете думать не только за себя и не только о себе… — голос Доры Павловны обрел металлическую жесткость, она смотрела через стол на Алешу, но взгляд ее вбирал и сидящего с ним рядом Юрочку, больше даже Юрочку.
Алеша сидел между Ниной и Юрочкой, прикрывал в неловкости лоб и глаза ладонью. Он не понимал, что с Дорой Павловной, откуда у нее эта неожиданная ожесточенность к тому, что еще утром всей своей материнской силой она защищала. Дора Павловна как будто старалась, возвышая Алешу, возмутить усмешливо-спокойную душу сына.
Юрочка уловил неприятную для себя суть в словах и тоне матери. Изумление, не сходившее с его лица все время, пока строгая, никогда не жаловавшая гостей, его мать устраивала столь щедрое застолье, сменилось настороженной иронической гримасой. И когда Дора Павловна договорила:
— Я знаю, Алеша, вы сами ушли туда, на передний край войны, и потому заслуживаете вдвойне нашего уважения. — Юрочка все с той же ироничной усмешкой откинул голову на высокую спинку стула, сложил как будто в задумчивости губы трубочкой, выждал с совершенным подражанием Доре Павловне вниманием, сказал невозмутимо: