Дмитрий Холендро - Избранные произведения в двух томах. Том 1 [Повести и рассказы]
— Он не слышит, — сказал повар.
— Рота где-то недалеко, — сказал Кулешов.
Выйдя из сарая, они присели на термосы свернуть цигарки. Но взрыв лопнувшей шагах в пятидесяти мины спугнул их, и они зашагали дальше, так и не закурив.
— Тебя как зовут? — спросил повар.
— Семен.
Снова засвистело, нарастая, и они упали на землю.
— Ты, Семен, раненый был? — спрашивал повар, когда трусцой двинулись дальше.
— Два раза. Только что второй раз заштопали. Аккуратненько.
— А меня, наверно, как найдет, так сразу, — неестественно засмеялся повар. — Все ж таки четвертый месяц ношу термосы в окопы. Должно найти где-нигде.
— Не обязательно, — ответил Кулешов.
Склон, хоть и пологий, давал себя знать. Они все медленнее поднимались навстречу частым разрывам и свисту пуль, стегавших по молодой траве.
— Самара!
Кулешов прыгнул в воронку, залохмаченную бледной травкой. Повар сполз за ним. В старой воронке лежал раненый самарец, возле него сидел санитар.
— Пережидаем, как бы не достало. Бой опять начался.
— Бой с вечера идет, — хрипло сказал самарец, перебинтованный по груди. — Какой-то пулеметчик не пускает, закрыл подступ, сечет и сечет… Лейтенант три раза вызывал артогонь, мы вплотную подошли… ближе нельзя… Я не знаю, какой осколок во мне сидит, свой или чужой!.. А пулемета не сбили! От, опять он строчит!..
— В ушах у тебя строчит, — перебил санитар. — Помолчи. Тебе каждое слово поперек жизни.
— Старшину убило, — тихо обронил повар.
— Лейтенант не знает? — спросил Кулешов самарца.
— Эх, загорюет! — вырвалось у того.
Дрожа и расширяясь, сверху скатилось: «А-а-а!» Склон ожил. Солдаты встали, побежали вперед и снова залегли. Сухо застучал впереди чужой пулемет. Он ожесточенно отрабатывал каждый звук…
— Захлебнулись, — шепнул самарец. — Ох, гад!
Горячо встряхивая воздух, хлынули над головой наши снаряды.
— Слышь, санитар, — сказал Кулешов, — ползи за мной. Он посмотрит.
— Есть! — громко отозвался повар.
Санитар покосился на него и пополз за Кулешовым. На молодой траве оставались темные следы.
— Прибыл, — доложил Кулешов, когда оказался рядом с командиром роты.
— А-а, Коля, — без удивления протянул тот. — Найди старшину, бойцов кормить надо.
— Его убило.
— Маринина? — Лейтенант вдруг застонал с такой болью, как будто что-то корявое вонзилось в его грудь. — Сам видел?
— Сам.
— Кормить надо роту, — сказал лейтенант.
— Каша недалеко.
— Дается нам эта сопка!
Бойцы окапывались. Затем наполнили котелки еще теплой кашей, быстро поели. И снова ракета подняла людей, и опять залегли под огнем проклятого пулемета.
Вдруг Кулешов увидел его. На склоне сопки бородавкой торчал скалистый взлобок, прикрытый зеленой гущицей. За ним Кулешов разглядел сначала одного немца, потом и второго. Оба были исправные солдатюги, один здоровей другого. Каменистый окоп надежно защищал их от осколков.
Кулешов лежал перед ними плашмя, как на ладошке среди трех убитых солдат своей роты. Двоих он не мог узнать. А третий, темнолицый, еще вчера читал ему восточные стихи… Мысль притвориться убитым и высмотреть пулемет пришла внезапно, когда Кулешов добежал до той самой точки, где лежал сейчас. В роте его, наверно, тоже считали погибшим. А он жил.
«Сколько же мне так лежать и лежать?» — думал он.
Только ночью он мог бы переменить позу. Пошевелись сейчас — выстрелят. Ночью друзья приползут за телами друзей, и он покажет пулемет. Долежать бы только!
Все время ему казалось, что и перед старшиной Марининым и перед раненым самарцем, и перед казахом, уткнувшимся головой в землю в двух шагах от него, он был виноват. Ни в первый час атаки, ни позже он не шел на эту сопку вместе с ними, а где-то далеко покупал шампанское.
Теперь он должен уничтожить этот пулемет. Но как? Гранатой не достанешь. Из винтовки — не успеешь обоих сразу, да и боязно промахнуться. Снайпера бы сюда!
Уже третий или четвертый час, распластав руки, он трудно дышал, слушал шорохи. Обнаружилось, что под горло попал комок земли, мешая и вызывая боль. Руки отяжелели, в виске, пристывшем к земле, заныло и задергало.
Кулешов лежал не шевелясь.
Потом он стал думать о сынишке, вспоминая его таким, каким оставил, уходя на фронт. Андрейке было три года. Теперь в два раза больше. Кулешов улыбался ему, а потом, смежив веки, постарался отчетливее представить себе лицо жены — Нюши. На последней карточке, присланной издалека, из Сибири, куда она эвакуировалась с Андрейкой, Нюша, другая, прихорошенная фотографом, мешала той, с какой он хотел сейчас встретиться. «Чудачка! — сердился он. — Развязала бы косу да просто положила бы ее на грудь, и все. Наилучшая твоя красота!» Он думал о Нюше, а что-то другое стучалось и стучалось в висок.
Что же? Ах, вот что! Надо не позабыть вынуть у алмаатинца блокнот и отослать его жене. Может быть, там есть что-то очень нужное для всех. А может быть, только для нее одной, для семьи. Пусть хранит. Он говорил, что жена у него певица в казахской опере. И растут две девочки, там, далеко, еще ничего не зная.
Кулешов открыл глаза и посмотрел на пулемет. Если бы он мог сейчас подскочить к нему и разделаться одной гранатой! Вон она зажата в руке казаха. Кольца снять не успел.
Но оттуда, из вражеского окопа, за каждой былиночкой следили внимательные глаза. Теперь немцы наблюдали вдвоем. Они тоже хотели жить.
Жить! Это ведь удивительное дело. По лицу Кулешова полз муравей. Живой муравей… Он не стал его сдувать.
А ночь была далеко. Как далеко! И все же она пришла. И тогда немцы стали кидать вверх ослепительно яркие ракеты и постреливать наугад, особенно в те места, где лежали убитые, ожидая, что за ними придут. Только один пулемет, не желая выдавать себя, молчал.
Вдруг Кулешова дважды обожгло в левую ключицу и в грудь, и он потерял сознание.
Очнулся он уже за сараем, где санитарные носилки стояли рядами.
— Командира мне! — крикнул он.
Где-то — ему показалось, очень далеко — засмеялись. Девичий голос шепнул:
— Лежи.
— Командира мне! — закричал Кулешов, еще не соображая, где больно, куда ранен, почему мокрый лоб.
Тогда девушка быстро присела возле него на корточки, зажгла фонарик:
— Что тебе?
— Ты откуда?
— Живешь? — вместо ответа удивилась она. — Герой, вытянул все-таки. Я думала, крышка.
— Отвечай, откуда ты, кто?!
— Я — Нюша.
— Ты что, с ума сошла? — почти вскрикнул Кулешов.
— Зачем? — Она вытерла ему потный лоб. — Потерпи, дружок. Сейчас тебя увезут.
— У меня жена — Нюша, — тихо промолвил Кулешов и улыбнулся.
— Я другая.
— Кто меня вынес?
— Я, — ответила Нюша. — Ползла вспышки засекать. Слышу: стонешь, еле-еле, как во сне. Близко к немцам лежал.
— Ты снайпериха? — догадался Кулешов. — Из третьей роты?
— Снайпериха, — благодушно подтвердила Нюша. — Из третьей.
— Он молчал, — сказал Кулешов.
— Кто?
— Тот пулемет.
Нюша подалась вперед, взяла Кулешова за руку, нетерпеливо спросила:
— Где он?
— Возьми у меня в кармане книжечку, вырви листок, пиши.
Она осторожно достала блокнот, который с наступлением темноты Кулешов все-таки успел переложить к себе.
— Откуда меня тянула, помнишь?
— Помню хорошо.
— Пиши: «Товарищ лейтенант, от того места, что вам покажут, шагов семьдесят выше и чуть наискосок вправо скалистый выступ. Там есть окоп. Два пулеметчика и тот пулемет».
Он замолчал.
— Еще что?
— Все, — шепнул Кулешов.
— А подписать как?
Он полежал секунду с закрытыми глазами, отдыхая и думая, вспомнит ли командир, если подписаться своим именем. И попросил девушку:
— Подпиши: «Ваш Коля».
Она погасила карманный фонарик, спрятала записку.
— Не спутаешь места?
— Нет. — Нюша снова потрогала своим платком его лоб. — Найду. Там убитый лежит. Друг.
Голос ее дрогнул.
— Верно. Тогда найдешь…
Но в санитарной машине Кулешов заволновался, что Нюша либо спутает, либо не найдет лейтенанта… А вдруг она приняла все за бред? Ему казалось, что на катер его переносила та же девушка, санитарка. Очень похожая. Да ведь он и не разглядел как следует Нюшу!
Волны качали катер с боку на бок. «Лучше бы самолетом, — думал Кулешов, — не дотяну…» А мать говорила: «Не реви! Дурачок, детеныш мой, я тебе песенку спою. Се-ня, Сенечка, семячко мое, зернышко…» Он не унимался, а она хохотала, прижимая его к себе. «Услышишь, я для одного тебя буду петь… Ну?» И пела, не голосом, а сердцем, без слов… И он все понимал. А отец тер в бане спину докрасна и — какой там докрасна, куда больше! Обдавал круглые голыши в парилке полной шайкой с водой, невесомой в его руках, и осторожненько похлестывал его пахучим березовым веничком, приговаривая: «Терпи, Семенище! Не бог, а дед твой, в честь которого тебя и назвали Сеней, учил терпеть. В парилке!»