Висвалд Лам - …И все равно - вперед…
Все бы наверняка пошло как надо, не вмешайся величайший дуропляс и блистательный мудрец Случай, который не раз перечеркивал не только планы матерей с дочерьми на выданье и политические комбинации малоземельных деятелей, но и мудрые прогнозы деятелей государственного масштаба и прославленных полководцев. Случаю было угодно, чтобы Гринис со своими товарищами по работе на троицу забрел на гулянье на лоне природы, и этот же Случай заступил ему дорогу, когда он, протанцевав несколько раз и выпив бутылку пива, собирался пойти к Инессе. Молодая женщина подошла к буфету и крикнула буфетчику: «Я хочу лемонады!» Нелатышский выговор обратил на нее внимание Гриниса. Немножко знакомая, так сказать, шапочное знакомство — жена богатого хозяина, полька Ванда. Видимо, только бегство из нищей Виленщины загнало молодую девушку в брачную постель к пожилому хозяину. Теперь ее муж неизлечимо болен, первый сын его ненавидит молодую, красивую мачеху и как только может отравляет ей жизнь. Есть у нее маленький сынишка, непохожий на того крокодила… Детские воспоминания и всякие местные слухи всколыхнулись в сознании Гриниса, и тут же развеялись, словно поднятая ветром мякина. Темные зрачки ее замерцали фиолетовым светом. Все остальное провалилось куда-то, остались только эти глаза — не дьявольски соблазняющие, сулящие какую-то страсть, которую обычно бабьи языки и жестокие стишки приписывают темноволосым женщинам, а что-то в них щемящее, какая-то тоска. Гринис подошел к ней и пригласил танцевать. Ванда ответила что-то неразборчивое, скоро они были уже на танцевальной площадке. Разговор не вязался — молодая полька латышским владела плохо, а Гринису тогда незнаком был польский. Может быть, это и хорошо было, избавило их от многого лишнего, внешнего, когда женская стыдливость запрещает немедленно откликнуться на зов, а мужчина, не желая раскрыться, уходит за наружную грубость. Говорили взгляды, поэтому отпали недоразумения, вызываемые словами. Они не мудрствовали, не прикидывали, не страшились, а, как крылатые семена, подчинялись порывам ветра. После нескольких танцев пошли бродить по березовым рощицам, по полям, по пустынным тропинкам. От росы промокли их ноги и одежда, ночь была прохладная, а они трепетали от внутреннего жара. Ветви гладили их по голове, украшая волосы свежей зеленью, во ржи кричал коростель, и соловьиная песня взлетала выше самых высоких вершин. В книгах Гринис читал про волшебство такой ночи; теперь он знал, как тусклы все книги по сравнению с первобытной радостью, которая кипит внутри и оглашает природу бурным криком. Они обменивались редкими словами, льнули друг к другу и как будто целиком слились с этой непередаваемо волшебной ночью. Он вынул шпильки из волос Ванды, и они разлились темным пологом, совлек с нее одежду, припал лицом к теплым плечам. Он чувствовал, как дико колотится сердце, только не мог понять чье. Ванда что-то говорила на своем языке, потом Гринис узнал, что она высказывала свою жажду любви, желание хотя бы на несколько минут забыть об адском мирке, в который превратилась ее повседневная жизнь. Гринис не думал, любит он или нет, вообще ни о чем не думал. Душа его пылала, и огонь унялся только тогда, когда в груди все превратилось в пепел…
После этой ночи они встречались, как только была возможность, но на слова были все так же сдержанны, обходились без «сердечных излияний». Для них как будто не было ни прошлого, ни будущего — да и настоящего тоже. Были только минуты, когда оба оказывались вместе и чувствовали себя удивительно хорошо. Никогда ни один ничего не требовал, не утверждал, не клялся и не заверял… только любил. Может быть, завтра уже суждено расстаться. Нашли друг друга только затем, чтобы вновь потерять, — об этом не говорили, так же как не говорят о смерти, зная, что ее все равно не избегнешь. Все, что находилось в окружающем мире, для них было безразлично.
Но окружающие были далеко не безразличны к любящим, более того — проявляли чрезмерный интерес.
В первую очередь мать Инессы, потом муж Ванды, хоть и больной, но страшно ревнивый, прочие родственники и, наконец, все, кто считал себя порядочными людьми. Ведь самое чудовищное, что эти бесстыдники держатся открыто, так нагло, точно бросая вызов обществу, в котором находятся. Кто бы мог ожидать от молодого парня, что он такой развратник! А эта черномазая цыганка, побродяжка приблудная, невесть откуда, навязалась добропорядочному вдовцу, а теперь в открытую подолом крутит! А Инесса, бедненькая, сама добродетель… мошенник рижанин соблазнил, совратил и бросил. Мать рьяно доказывала, что дочь ее осталась добродетельной, но, понося Гриниса, сама же себе противоречила. Сороки со всей волости все языки оббили, парни из любителей оскоромиться, доселе безрезультатно подъезжавшие к вдове при живом муже, с жаром вторили им. А их любовь, вызывающе бурная, непристойная, безнравственная, — точно наглый колючий репейник вторгся в гущу пристойных семейных клумб, возвышался поверх петуньи, настурций и бархатцев и колол каждому глаза. Это было не счастье, а отчаянье, вопль о счастье, который прозвучал и, не найдя отклика, заглох в летней ночи. И все. И этому суждено было кончиться…
— Чего не отвечаешь? Скоро потопаем? — ворвался в его сознание голос Модриса. Он глубоко перевел дух, расстегнул пуговицы, сунул руку под куртку и прижал к тому месту, где колотилось сердце. Как будто притихло.
— Темнеет, — пробормотал он. — Но вот скоро… да, скоро…
— Как есть охота! — вздохнул Модрис.
— Потерпи, — каким-то странно приглушенным голосом произнес Гринис. — Все проходит… все опять вернется, и радость явится, и миг, когда поверишь в счастье.
И он начал верить в него, когда с того благословенного и проклятого лета прошло восемь лет. Да, время идет, Гринис отслужил, работал в Риге, зарабатывал хорошо, слушал лекции в Народном университете и много читал. В советский год он стал техническим руководителем предприятия средних размеров; когда пришли немцы, его, конечно, вышвырнули за дверь, но в общем-то оставили в покое. Гринис устроился электросварщиком на заводе сельскохозяйственных машин «Стар». Там встретился с другим бывшим начальником — с директором чугунолитейного, работавшим здесь формовщиком. Тоже молчаливый и спокойный, вроде Гриниса. Всюду голод, холод, насилие, каждый норовит только урвать и обеспечить себе дневное пропитание…
И вот в этих-то условиях сердце Гриниса заволновалось вновь. Виновата была конторщица Инесса — не та обесславленная Инесса, которую он бросил в далекой волости. Тут уж было просто фатальное совпадение, так как этой Инессе суждено было отомстить за обиду, нанесенную ее тезке. Была она стройная, высокая, светловолосая, чуть ли даже не выше Гриниса. Раньше Гринис, бывало, с усмешкой поглядывал на пары, где об одном можно было сказать — взять бы за уши да вытянуть немножко. А сейчас ничего смешного в этом не видел, все казалось слишком серьезным. На фабрике они не встречались, а после работы на улице. Сначала Инесса как будто замедляла шаг, чтобы он мог ее догнать, но потом что-то задерживалась в конторе, и Гринису приходилось ждать. Договоренности никакой не было, а как-то так получалось. Говорили о разном, но обычно о всяких умных вещах, не припутывая ничего личного. То есть Инесса иногда намечала что-то в этом направлении, но Гринис каждый раз смущенно уходил от этого. Ну что такое его одинокая, пустая жизнь рядом с этой изумительной женщиной! Да, именно так он и рассуждал. Инесса какое-то время училась, была знакома с художниками, актерами. Один поэт поднес ей книжечку с изумительной надписью. Инесса гордо вскидывала голову, наизусть читая эти строки. Слов Гринис как будто не слышал, видел только ее, чувствовал, как трепещет сердце от этого голоса, от ослепительного сияния женских глаз. Вечером после встречи как будто яркий свет и аромат цветов заполняли всю его комнатушку. На работе, где царил огонь и лязг железа, он двигался почти неосознанно, все окружающее было как будто подбито ватой. Все мысли были обращены к Инессе, и Гринис не переставал бормотать какие-то давно слышанные стихи:
В душе моей песен еще не счесть
И струны мои звонки…
Струны эти тронула Инесса, и он чувствовал себя околдованным. Звучание ее голоса было чудесной мелодией, пожатие руки в миг прощания было драгоценным даром. Странно, ему уже почти тридцать лет, а влюбился, как мальчишка, только еще созревающий, влюбляется во взрослую женщину, так что шелест ее платья будоражит воображение и рисует сладостные картины.
Рано начавшаяся суровая зима не пробудила его. Правда, мороз заставлял одеваться потеплее и двигаться поживее. Совместная дорога вела их с завода через жилые кварталы к Пернавской улице, потом по Цесисской и Покровской до Мирной, где жила Инесса. Там они прощались. С душевным трепетом Гринис пожимал нежную ладонь и тем же путем возвращался в район новой Гертрудинской церкви, в свою комнатушку. Инесса как-то обмолвилась, что охотно пригласила бы Гриниса к себе, но, к сожалению, у нее такие условия… Он, как обычно, больше слушал ее голос, но все же уловил смысл и почувствовал неожиданный испуг. У нее наверняка такие воспитанные родители, кинут на него пытливый взгляд, увидят обожание, написанное у него на лице. Гринис так таился со своим чувством, что стеснялся даже Инессе обмолвиться о нем. Он промямлил: «Спасибо, нет», — и поспешил уйти. На другой вечер Инесса проявила необычное любопытство к жилищным условиям Гриниса, сказав, что было бы интересно взглянуть на его холостяцкое жилье. Гриниса бросило в жар от одной мысли, что эта роскошная женщина может очутиться в его неприветливой конуре, где окно выходит на север, а вода согревает батарею центрального отопления ровно настолько, чтобы та не замерзла. Мебели почти нет, зато уйма раскиданных книг. Пригласить Инессу к себе — все равно что попросить сказочную прекрасную принцессу, чтобы она вымыла затоптанный пол. И они вновь перешли на умные разговоры. Но мороз окреп, и не удивительно, что Инессу больше не удавалось встретить. Гринис накопил в себе столько счастья, что первые две недели даже не заметил отсутствия своего идеала — та и без того была в его мыслях, чувствах, настроениях. Как-то в воскресенье Гринис совершенно неожиданно столкнулся с Инессой в трамвае. Рядом с нею бравый унтер-офицер из «Люфтваффе». Инесса страшно смутилась, а Гринис, наоборот, как будто избавился от затянувшегося смущения. Инесса пыталась по-прежнему держаться благородно — даже познакомила Гриниса с унтером. Говорили по-немецки, все, что осталось у Гриниса от разговора, это хромающая грамматика Инессы. Он думал о своем: «Вообще-то мне не на что сердиться. Я тосковал по иллюзии, хотел, чтобы повторилась большая любовь молодости, и я получил это от тебя. Спасибо хоть, что иллюзию разрушил я сам, но подтолкнула ты. Тебе-то не иллюзия была нужна, а реальность; тебе был нужен он, а не недотепа. Поганое настроение… наверное, потому, что теряешь всегда с болью, а еще и потому, что это летчик с геральдическими птичками на петлицах. А, все равно, все равно!»