Иван Шамякин - Зенит
— Люди измучены.
— А я ничего не боюсь, но мне не спится. Однако пойду, попытаюсь уснуть. А вы намерены любоваться звездой? Скоро она погаснет. Смотрите, как разгорается небо. Наступит день, взойдет солнце. Такое ласковое. А его заслоняют кресты… Вы видели мины? На них тоже кресты?
Холодновато стало от второго напоминания про кресты. Невеселое настроение у доктора. Стало жаль ее, но уже совсем по другой причине — из-за ее, по всему видно, душевных мук. Их причина, конечно, всенародная трагедия, что продолжается четвертый год. Но теперь уже скоро. Скоро! Вон как стремительно наступаем! Их много, крестов. Как их много по всей нашей земле! Однако в такую ночь не о них думается. Не о них. О жизни.
С этими мыслями я забрался под чехол в нишу между снарядными ящиками, почему-то нарочно в самое опасное место, там никто не примостился на ночлег. Каждый хотел быть подальше от снарядов. Хотя что значит дальше на одной трухлявой барже?
Засыпал я с удивлением, что не помню, есть ли на минах кресты.
А видел же их в Кольском заливе. Но их не поднимали. Их расстреливали в воде.
— Тре-е-во-о-га!
Слово это впервые испугало четыре года назад, в мирное время, в тихую полярную ночь. Прошло недели две всего, как нас, безусых мальчишек, привезли в Мурманск, обмундировали, у кого среднее образование, тех зачислили в учебную батарею, познакомили с воинской службой и ее суровой (очень даже суровой в то время) дисциплиной, привыкать к которой вчерашним студентам, учителям, техникам было ох как тяжело. Но что особенно действовало — ежедневное напоминание командиров, что мы — не учебный, не резервный, как какие-то пехотные или артиллерийские полки в Рязани, Саратове или даже в Минске и Виннице, а боевой дивизион, которому доверено прикрывать с воздуха конкретные объекты: порт, железную дорогу, аэродром, электростанцию. Важность, значительность объектов выработало чувство огромной ответственности у каждого из новобранцев: как много нам поручено! О том, что прикрыть объекты такого масштаба в радиусе почти трех десятков километров тремя батареями семидесятишестимиллиметровых орудий, пулеметной и прожекторной ротами — нереально, об этом не мог сказать никто из командиров, да и никто из нас, реалистов и даже в определенном смысле скептиков (пока не выбило наш скепсис), так не думал. Это мы, оглушенные, ошеломленные, поняли через восемь месяцев — в воскресенье 22 июня.
Уверенность придавал полк истребителей И-153, И-16, которых прикрывали мы и которые в свою очередь должны были прикрыть те же объекты — встретить вражеские самолеты на подходе к Мурманску. Без тени сомнения верили мы в силу нашей артиллерийской техники, самолетов, как и в силу всей Красной Армии. В собственное бесстрашие верили. И вдруг вместо привычного «Подъем!», который вскидывал нас с тесных нар как пружины, среди ночи, когда самый крепкий сон, — зловещее, страшное: «Тревога!» Дневальный курсант крикнул испуганно — до срыва голоса.
Потом над этой первой тревогой немало смеялись: один курсант выскочил без штанов; без гимнастерок, без портянок, без ремней — многие.
Я выскочил к орудию не в самом смешном виде, кажется, только портянки засунул за пазуху, над чем старшина незло пошутил. Но на всю жизнь запомнил, как колотилось сердце, до обморока, и как гадко, постыдно, кажется, на всю позицию, клацали зубы и предательски бренчало подо мной сиденье наводчика.
Было морозно. На берегу Туломы трещали штабели бревен. В небе полоскались огромные полотнища полярного сияния. Их резали сабли прожекторов — тревога общедивизионная. Все казалось зловещим. Не стало красоты, которой я, романтик, любовался в предыдущую ночь, стоя на посту.
Потом несчетное количество раз звучала учебная тревога. Три года днем и ночью поднимает пугающее слово для встречи вражеских самолетов. Ко всему можно привыкнуть. Воют над головой пикировщики, свищет фугаска — не скажешь, что не страшно (умирать всегда страшно), но как-то привычно: на войне — каждому свое. А вот когда, сонного, будил пронзительный этот крик — «Тре-е-во-о-га!» — повторялось в какой-то степени то давнее ощущение; во всяком случае, пока не окажешься на своем боевом посту, так же предательски стучит сердце. В последний год, став комсоргом, я отвык от крика: штабные службы поднимали по боевой тревоге ревуном. Почти все не любили этот противный «бычий рев», высказывались за батарейную форму — за голос разведчика, мол, человеческий голос поднимает мягче. А я думал иначе. Ревун не пугал меня.
И вот снова оно — зловещее для меня слово «Тревога!».
Не сразу сообразил, где нахожусь. Привычным движением сбросил шинель, чтобы подхватить ее на лету и тут же надеть, но руки, одна, потом другая, наткнулись на стены. И над головой темно, странные, как щели, просветы. Только ощутив на ногах сапоги, вспомнил, где я — между снарядными ящиками.
Все стояли на палубе баржи, не в строю — вроссыпь, кто где, и смотрели в небо. А оно было удивительным. Нет, там, куда вглядывались люди, — на западе, оно не было таким прекрасным: обычная утренняя, как бы немного в дымке, голубизна. Дивным небо было на востоке: яркий багрянец над самым горизонтом плавно, неуловимо мягко в вышине переходил в цвета, которым и названия, наверное, нет, — синь с алым, тонкий фиолет, розово-серый, необычная голубизна — в зените.
Почему-то я один посмотрел в другую сторону — не туда, куда все. Но поразило меня не небо. Берег. Он явственно проступал синей стеной на фоне багрянца, разлитого восходящим солнцем. Восточный берег! Вологодский. Значит, мы шли все время вдоль восточного берега? Капитаны буксиров знали, где меньший риск наскочить на мины.
Странно, близость берега успокоила, хотя потом, рассудив, я усмехнулся над своим внезапным ощущением: какая близость? Километров пятнадцать, не меньше! Кто доплывет?
Наконец я повернулся туда, куда смотрели все. И сразу нашел то, что приковало внимание, — белую полосу тепловатого следа. Она медленно расплывалась и почти не таяла — там, в небе, было так же тихо, как и здесь, на земле… нет, на воде: впереди, за буксиром, озеро как зеркало. Привычная алюминиево-блестящая птица, ярко освещенная солнцем.
Близкой опасности не было. Шел разведчик. Куда? В глубокий тыл? Или изучает озеро — что на нем? В таком случае мы явно станем мишенью, на которую он наведет бомбардировщиков.
— А может, это свой? — услышал я девичий голос; в надежде уловил тот страх, который спросонья ощутил сам.
Надежда, что самолет свой и утренний сон прерван напрасно, была не только у той невидимой для меня прибористки или связистки, а может, кухарки, но и у офицеров. Они столпились вокруг Кузаева и переводили взгляды с далекого самолета на Шиманского. Давно знали: у командира орудия необычайный слух, уши летучей мыши; когда большинство еще вообще не слышало моторов, Хаим определял по шуму марку самолета. Ошибался редко.
Но сейчас и он, немного смущенный, пожимал плечами. Самолета не было слышно. Прозрачность утреннего воздуха создавала оптический обман. Это тоже успокоило немного: из такой дали разведчику нелегко рассмотреть нас. Он — на фоне неба, в лучах солнца, мы — на фоне темной воды и пока еще в тени.
Размытая дорожка белого пара в небе повернула направо: самолет отдалялся на юг. Но тут громко и отчетливо доложил Шиманский:
— «Юнкерс-88», товарищ майор!
Никто не усомнился: ясно, так. Однако офицеры вдруг как бы повеселели. Видимо, у всех, как и у меня, вместе с остатками сна исчезла тревожная неопределенность. Сердце входило в нормальный ритм. Подумаешь, «юнкерс»! Один. Видали мы и не по одному. Налетали по двадцать, по тридцать. В сорок втором, когда в один день сожгли Мурманск, в трех эшелонах, шедших с интервалом в несколько минут, разведчики насчитали девяносто машин. «Мессеры», сопровождавшие бомбардировщики, обстреливали наши батареи.
А тут какой-то один разведчик! Если бы могли мы связаться с ближайшим аэродромом истребителей. Там, на вологодском берегу, конечно, они есть, аэродромы. Недалеко. И не один. Как бы он, наглец, покрутился, атакованный «яками» или «мигами»!
Напряжение исчезло. Но не полностью. Можно понять: одно — встретить врага на боевых позициях, совсем другое — в таком необычном походе, когда основное оружие наше под чехлами. Беспомощность нашу выявил сам командир дивизиона. Спросил:
— Где мы находимся?
Никто из офицеров не мог ответить. Даже Шаховский, казалось знавший все на свете: историю, технику, музыку, географию.
Кузаев как будто упрекнул его:
— И ты, князь, не знаешь?
За «князя» капитан не обижался, наоборот, подчеркивал свое дворянское происхождение, что всех удивляло, а Тужникова злило.
— Скажите, какой там остров, и я скажу, где мы. — Шаховский показал на восток, где виднелась земля.
— Скажи ему! — хмыкнул Тужников. — Велика премудрость! Скажи мне — и я скажу тебе.