Александр Проханов - Пепел
Обзор книги Александр Проханов - Пепел
Александр Проханов
Пепел
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
В молодости я написал четверостишие:
Мне долгий век кукушка нарыдала.
Должно быть, знала, вещая, она,
О том, что терпеливо поджидала
Меня далекая нездешняя война.
В этом стихотворении выражено ощущение, которое было характерно для многих моих сверстников, чьи отцы погибли на фронтах Отечественной, и кто жил и взрастал в благословенное, невоенное время, увлекаясь поэзией, русской стариной, авангардными направлениями науки. Мы пользовались благами, которые добыли нам отцы ценой своих жизней. И нам казалось, что мы в долгу перед ними, и заплатить этот долг мы сможем, лишь пережив, хотя бы отчасти, те лишения, что выпали им на долю. И эти лишения – военные. Предчувствия грядущей войны были свойственны тому времени, создавали среди определенных кругов молодежи духовное и этическое напряжение. Я принадлежал к этим кругам. Афганская война, когда она разразилась, и стала для меня той войной, что была дана мне в предчувствии.
Роман «Пепел» следует рассматривать в неразрывной связи с романом «Стеклодув. Война страшна покаянием». Там действует профессиональный военный, разведчик, описана его военная афганская «одиссея». В романе «Пепел» – юность героя. Афганская война дана ему как предчувствие, как «галлюцинация» художника. Тем не менее, в этих «галлюцинациях» я постарался с предельным реализмом изобразить все фазы и фрагменты «афганской кампании», свидетелем и участником которых я был на протяжении всей войны.
Александр Проханов
ГЛАВА 1
Суздальцев совершал любимую вечернюю прогулку по осенней Москве, такой благоухающей, смугло-золотистой, с фонарями, дрожащими среди мокрых деревьев. Тихвинская улица металлически блестела после дождя. Кольчуга булыжника отливала голубым. Трамвайные рельсы струились стальными ручьями. Окна в домах все были оранжевые из-за висящих в комнатах одинаковых матерчатых абажуров. Суздальцева обогнал трамвай с номером 27. Вагоны похрустывали на стыках. За стеклами маслянисто, как в рыбьем жире, проплыли лица пассажиров. На крыше трамвая торчали чуткие рожки, как у улитки. На них горели два фонарика, зеленый и малиновый, как испуганные глаза зверьков. У Палихи трамвай повернул, сбросив с дуги длинную зеленую искру, которая упала на булыжник и не сразу погасла.
Теперь он шел вдоль чахоточной клиники с белыми колоннами и ампирным фронтоном. Большие окна клиники ярко полыхали, и казалось, в палатах что-то случилось, кому-то плохо, и от этого Суздальцеву стало тревожно.
Памятник Достоевскому перед клиникой стеклянно темнел сквозь голые тополя и казался пациентом, который выбежал из палаты и оцепенел в больничном халате, с голым плечом и в шлепанцах.
За клиникой громоздился Театр Советской армии, построенный в виде пятиконечной звезды. В каменных капителях колонн спали голуби. Над театром в черно-синем небе пылал красный флаг. Бурлил на ветру, волновался, и было слышно хлопанье тугой материи.
Суздальцев прошел вдоль Екатерининского дворца, перед которым стояли старые гаубицы на деревянных колесах. Полукруглые окна дворца золотились. Слышалась музыка, и казалось, там идет бал. Дамы в тяжелых кринолинах и кавалеры в париках грациозно танцуют менуэт.
Бульвар был сырой, просторный, с черными, уходящими ввысь деревьями. Сквозь чугунную решетку бежали огни. Памятник маршалу Толбухину казался отлитым из черного стекла. Пахло дождем, опавшими листьями, мокрыми крышами – осенней вечерней Москвой, которую он так любил.
Уйдя с бульвара, Суздальцев пошел в гору кривыми переулками, среди ветхих особнячков, мещанских домов и купеческих лабазов. Из открытых форточек тянуло кухней, слышались голоса, радио играло фортепьянную пьесу. И ему казалось, что в домах обитают герои чеховских рассказов – телеграфисты, студенты, барышни, земские врачи и уездные курсистки. Он миновал эти соты с таинственной московской жизнью и оказался там, куда изначально направлялся.
Он стоял перед черной изглоданной колокольней, у которой отсутствовала маковка; в шатре были уступы от выпавших камней. Она была окружена сараями, мертвыми мастерскими, обрывками колючей проволоки, и не было ни в ней, ни вокруг ни огонька. Вблизи от колокольни, в распахнутом, свободном от туч небе светила полная луна. Она была голубоватой, с блестящими отточенными краями, окруженными тончайшей радужной пленкой. Тучи шли выше луны, а она сияла всей своей небесной силой. Казалось, луна и колокольня поджидали его, и пока он шел бульварами и переулками, расстояние между синей яркой луной и черной обглоданной колокольней оставалось неизменным и стало уменьшаться после того, как он приблизился. Словно были запущены таинственные небесные часы.
Суздальцев встал на тротуаре так, чтобы луна почти касалась колокольни, устремил на нее глаза и стал ждать. Колокольня, луна и его зрачок составляли сложное единство. Перед ним в небесах был помещен загадочный прибор, действующий по законам оптики, астрономии и той необъяснимой силы, которой обладает культовое сооружение, пусть оскверненное и разгромленное, но сохранившее загадочную святость.
«Россия Достоевского. Луна почти на четверть скрыта колокольней», – вспомнил он стих Ахматовой, который недавно прочитал в поэтическом сборнике. И стал ждать, когда четверть осеннего светила уйдет за уступы шатра.
Луна медленно подвигалась. Коснулась колокольни отточенной кромкой, и стал виден черный кустик, растущий на колокольне. Он казался нарисованным тончайшим пером на блестящей лунной поверхности.
Прибор, к которому Суздальцев обратился за помощью, должен был помочь ему совершить правильный выбор. Для этого не хватало обычных расчетов и разумений, и он обратился за помощью к космическому телу и божественному промыслу, который присутствовал в колокольне.
Он, Петр Суздальцев, двадцати двух лет отроду, только что окончил Институт иностранных языков, защитив диплом с отличием. Он овладел фарси, несколькими тюркскими языками и основами хинди. И его пригласил на собеседование невысокий седой человек, у которого половину лица закрывал бурлящий шрам от ожога. Он представился полковником военной разведки и предложил Суздальцеву поступить на военные курсы. По их окончании поехать в регион, говорящий на фарси, и работать в интересах государства. Предложение было сделано таким спокойным холодным тоном, что Суздальцев почувствовал, как на его горле щелкнул металлический обруч. Ему предлагали стать деталью войны, элементом всеобъемлющего государства. Страх потерять свою независимость, свою свободолюбивую личность и превратиться в деталь был подобен панике. В виде малой, легкозаменимой детали оказаться в громадном, свирепом и анонимном механизме войны – этот страх превращался в ужас.
Его жизнь с детства до нынешних дней напоминала увлекательное путешествие, где его сопровождали любимые мама и бабушка, заботливые воспитатели детского сада, благожелательные учителя, веселые пионервожатые, а позднее – интеллигентные и внимательные преподаватели института. Его жизнь катилась по заранее проложенным рельсам, и можно было догадаться, куда приведет его маршрут: аспирантура, диссертация, преподавательская работа, и сопутствующие всему этому – семья, рождение детей, благополучный устоявшийся быт. И эта непреложная определенность, эта несвободная занятость удручали его. Несвобода, обступившая его со всех сторон. Предсказуемость будущего. Замурованность в обыденные обстоятельства. Отречение от восхитительных неясных мечтаний о творчестве, о непредсказуемом и манящем будущем. Два страха, два кошмара слились в один – в ощущение надвигающейся несвободы. Он искал спасения. Искал такого поступка, который избавил бы его от посягательств на его свободу. Мучился, не находил. Наконец, уповая на космический промысел и божественные силы, обратился к луне и колокольне.
Луна уходила за колокольню, и черный щербатый камень был похож на зубастый рот, который заглатывает светило. Небесное тело и старинный храм превращали его созерцание в древний магический обряд. В богослужение египетского жреца или колдуна майя, которые улавливали космический луч в ритуальное сооружение и управляли судьбой. Суздальцев уповал на высшие силы, которые помогут ему обрести свободу.
Он чувствовал под сердцем крохотную воронку, в которой вращалась тончайшая, сжатая плотно спираль. Дрожала, пульсировала. Была готова распрямиться в свистящий вихрь, в молниеносный разящий удар – и отсечь все кошмары, разметать все непреложные и унылые обстоятельства, делающие его несвободным. Но было страшно отдаться вихрю. Страшно нырнуть в воронку, чтобы уйти в недосягаемую глубину и вынырнуть в другой жизни, с иной непредсказуемой и прекрасной судьбой. И Петр смотрел на луну, уходящую в колокольню, и повторял: «Россия Достоевского. Луна почти на четверть скрыта колокольней».