Стивен Кинг - Сердца в Атлантиде
На этот раз Нат соврал. К тому времени я настолько хорошо его узнал, что понимал, как это было ему тяжело.., но он не Дрогнул.
— В сентябре.
Это доконало Душку. “Ну прямо выдал ядерный взрыв”, — как выразились бы мои дети, только это было бы неточно. Выдал Душка Дональда Дака. Не то чтобы он запрыгал, хлопая руками и испуская “кря-кря-кря”, как делал Дональд, впадая в гнев, но он таки испустил вопль возмущения и хлопнул себя по пятнистому лбу кулаками. Эберсоул снова его осадил, на этот раз ухватив за плечо.
— А вы кто? — спросил Эберсоул меня. Теперь уже скорее резко, чем мягко.
— Пит Рили. Я нарисовал на своей куртке знак мира, потому что мне понравился стоуковский. И еще чтобы показать, что у меня есть кое-какие вопросы о том, что мы делаем во Вьетнаме.
Душка вывернулся из-под руки Эберсоула. Он выпятил подбородок, губы у него растянулись так, что открыли полный набор зубов.
— Помогаем нашим союзникам, ты, дебил! — закричал он. — Если у тебя не хватает собственного ума сообразить это, рекомендую тебе прослушать курс полковника Андерсона — введение в военную историю. Или ты еще один подлый трус, который…
— Тише, мистер Душборн, — сказал декан Гарретсен. Его тихость каким-то образом казалась оглушительней криков Душки. — Здесь не место для дебатов по поводу внешней политики и не время для личных выпадов. Как раз наоборот.
Душка опустил пылающее лицо, уставился в пол и начал грызть губы.
— И когда же, мистер Рили, вы поместили этот знак мира на вашу куртку? — спросил Эберсоул. Голос его оставался вежливым, но в глазах пряталась злость. Думаю, он к тому времени уже понял, что Стоук ускользнет, и это ему крайне не нравилось. Душка был мелочишкой в сравнении с ему подобными — теми, кто в 1966 году появились в американских университетах. Времена призывают своих людей, сказал Лао-Цзы, и вторая половина шестидесятых призвала Чарльза Эберсоула. Он не был деятелем на ниве просвещения, он был стражем правопорядка и по совместительству представителем по связи с общественностью.
"Не лги мне, — сказали его глаза. — Не лги мне, Рили. Ведь если ты солжешь и я это узнаю, я из тебя фарш сделаю”.
Да плевать! Вероятно, к 15 января меня в любом случае здесь уже не будет; к Рождеству 1967 года я могу быть уже в Пу-Бай, согревая местечко для Душки.
— В октябре, — сказал я. — Нарисовал его на своей куртке не то перед Днем Колумба, не то после.
— У меня он на куртке и нескольких фуфайках, — сказал Скип. — Они все у меня в комнате. Если хотите, могу показать.
Душка, багровый до корней волос, все еще глядел в пол и размеренно покачивал головой.
— И у меня он есть на паре фуфаек, — сказал Ронни. — Я не мирник, но знак тот еще. Он мне нравится.
Тони ДеЛукка сказал, что и у него есть знак на спине фуфайки.
Ленни Дориа сообщил Эберсоулу и Гарретсену, что нарисовал его на переплетах нескольких учебников, а также на первой странице записной книжки с расписанием. Если они хотят, он сейчас ее принесет.
У Билли Марчанта знак был на куртке.
Брад Уизерспун вывел его чернилами на своей студенческой шапочке. Шапочка лежит у него где-то в шкафу, возможно, под бельем, которое он забыл отвезти домой, чтобы мама постирала.
Ник Праути сказал, что нарисовал знаки мира на конвертах своих любимых пластинок: “Начхаем на заботы” и “Уэйн Фонтана с Умопомрачителями”.
— Да у тебя ума не хватит, чтобы помрачиться, яйца зеленые, — пробормотал Ронни, и ладони загородили хихикающие рты.
Еще несколько человек сообщили, что у них есть знаки мира на учебниках или предметах одежды. И все утверждали, что нарисовали их задолго до появления граффити на северной стене Чемберлен-Холла. И последний, сюрреалистический штрих: Хью встал, вышел в проход и задрал штанины джинсов настолько, чтобы показать желтые носки, обтягивающие его волосатые голени. На обоих носках был нарисован знак мира маркером для меток на белье, который миссис Бреннен дала своему сыночку с собой в университет — скорее всего за весь семестр хренов маркер был использован в первый и последний раз.
— Как видите, — сказал Скип, когда признания и демонстрирования завершились, — сделать это мог любой из нас.
Душка медленно поднял голову. От багровой краски на его лице осталось только пятно над левой бровью, смахивавшее на ожог.
— Почему вы врете ради него? — спросил он, выждал, но никто не отозвался. — До каникул Дня Благодарения ни у кого из вас не было ни единого знака мира ни на одной вещи, хоть под присягой покажу и ставлю что угодно, до этого вечера почти ни у кого из вас его не было. Почему вы врете ради него?
Никто не ответил. Тишина росла, и с ней росло ощущение силы, и мы все ее чувствовали. Но кому она принадлежала? Им или нам? Ответа не было. И все эти годы спустя настоящего ответа пока так и нет.
Затем к трибуне направился декан Гарретсен. Душка не смотрел в его сторону, но тут же попятился. Декан оглядел нас с веселой улыбочкой.
— Это глупость, — сказал он. — То, что написал мистер Джонс, было глупостью, а эта ложь — еще большая глупость. Скажите правду, ребята. Признайтесь.
Никто ничего не сказал.
— Мы поговорим с мистером Джонсом утром, — сказал Эберсоул. — Быть может, после этого кому-нибудь из вас, ребятки, захочется слегка изменить свои истории.
— Я бы не стал особенно доверять тому, что вам может наговорить Стоук, — сказал Скип.
— Верно, старина Рви-Рви опупел, как крыса в сральне, — сказал Ронни.
Послышался странный сочувственный смех.
— Крыса в сральне! — заорал Ник. Его глаза сияли. Он ликовал, как поэт, которого наконец-то осенило Ie mot juste <требуемое слово (фр.).>. — Крыса в сральне, вот и весь старина Рви. — И в том, что явилось, пожалуй, заключительным триумфом безумия над рациональностью, Ник Праути с совершенством изобразил Фогхорна Легхорна:
— Говорю же, говорю вам, мальчик спятил! Потерял колесо колясочки! Потерял две трети карт из колоды! Он…
Мало-помалу до Ника дошло, что Эберсоул и Гарретсен смотрят на него — Эберсоул с брезгливостью, Гарретсен почти с интересом, будто на новую бактерию под микроскопом.
— ..немножко головой тронулся, — докончил Ник, уже никому не подражая от смущения, этого бича всех великих артистов. Он торопливо сел.
— Я имел в виду не совсем это, — сказал Скип. — И не то, что он калека. Он чихал, кашлял, и из носа у него текло с того дня, как вернулся. Даже ты должен был это заметить. Душка.
Душка не ответил, даже на этот раз не отреагировал на прозвище. Да, пожалуй, он действительно очень устал.
— Я только хотел сказать, что он может наговорить много чего, — сказал Скип, — и даже сам этому верить. Но он тут ни при чем.
Улыбка Эберсоула вынырнула из небытия, но теперь в ней не было и крупицы юмора.
— Мне кажется, я понял соль ваших аргументов, мистер Кирк. Вы хотите, чтобы мы поверили, будто мистер Джонс не отвечает за надпись на стене, но если он все-таки признается, что причастен к ней, мы не должны верить его словам.
Скип тоже улыбнулся — тысячеваттной улыбкой, от которой сердца девушек грозили выскочить из груди.
— Вот именно, — сказал он. — В этом соль моих аргументов. Наступило мгновение тишины, а затем декан Гарретсен произнес то, что можно счесть эпитафией нашей краткой эпохи:
— Вы меня разочаровали, ребята, — сказал он. — Идемте, Чарльз. Нам тут больше нечего делать.
Гарретсен взял свой портфель, повернулся на каблуках и пошел к двери.
Эберсоул как будто удивился, но поспешил следом за ним. Так что Душке и его подопечным с третьего этажа осталось только смотреть друг на друга с недоверием и упреком.
— Спасибо, парни. — Дэвид почти плакал. — Спасибо в целую кучу говна.
Он вышел, опустив голову, сжимая в руке свою папку. В следующем семестре он покинул Чемберлен и вступил в землячество. Учитывая все, пожалуй, так было лучше всего. Как мог бы сказать Стоук: Душка утратил убедительность.
Глава 40
— Значит, вы и это украли, — сказал Стоук Джонс с кровати в амбулатории, когда наконец смог говорить. Я только что сообщил ему, что теперь в Чемберлен-Холле почти все украсили свою одежду воробьиным следком. Мне казалось, он обрадуется. Я ошибся.
— Не лезь в бутылку, — сказал Скип, похлопывая его по плечу. — Не напрашивайся на кровоизлияние.
Стоук даже не посмотрел на него. Черные обвиняющие глаза сверлили меня.
— Присвоили честь за сделанное, затем присвоили знак мира. Кто-нибудь из вас обследовал мой бумажник? По-моему, там лежало не то девять, не то десять долларов. Могли бы забрать и их. Чтобы уж совсем подчистую. — Он отвернул голову и начал бессильно кашлять. В этот холодный день начала декабря шестьдесят шестого он выглядел совсем хреново и куда старше своих восемнадцати лет.
Прошло четыре дня после плавания Стоука в Этапе Беннета. Врач — его фамилия была Карбери — на второй день, казалось, пришел к выводу, что практически все мы — близкие друзья Стоука, как бы странно ни вели себя, когда внесли его в приемную, — мы то и дело заходили узнать, как он. Карбери уж не знаю сколько лет лечил студенческие ангины и накладывал гипс на кости, вывихнутые на футбольном поле, и скорее всего знал, что на грани совершеннолетия поведение юношей и девушек непредсказуемо. Они могут выглядеть вполне взрослыми и при этом в избытке сохранять детские закидоны. Примером служит Ник Праути, выпендривавшийся перед деканом — таковы мои доказательства, ваша честь. Карбери не сказал, как плохо было Стоуку. Одна из санитарочек (почти уже влюбленная в Скипа, как мне показалось, когда увидела его во второй раз) прояснила для нас картину, хотя, в сущности, мы знали и так. Тот факт, что Карбери поместил его в отдельную палату вместо общей мужской, уже что-то сказал нам; тот факт, что первые сорок восемь часов его пребывания там нам не разрешили даже взглянуть на него, сказал нам побольше; тот факт, что его не отправили в стационар, до которого было всего восемь миль по шоссе, сказал нам больше всего. Карбери не рискнул перевезти его даже в университетской машине “скорой помощи”. Стоуку Джонсу было худо, дальше некуда. По словам санитарочки, у него была пневмония, начальная стадия переохлаждения из-за купания в луже, и температура, поднимавшаяся почти до сорока одного градуса. Она слышала, как Карбери говорил кому-то по телефону, что если бы автокатастрофа еще хоть нанемного уменьшила объем легких Джонса — или ему было бы тридцать — сорок лет вместо восемнадцати, — то он почти наверное умер бы.