Павел Пепперштейн - Мифогенная любовь каст, том 2
едленно приоткрылась белая лакированная дверь, украшенная золотой выпуклой паутиной, в центре которой вместо паука теплилась пастушеская сценка. В комнату вошел маленький мальчик в национальной одежде — возможно, румынской, а может быть, гуцульской или молдавской. На голове — была черная курчавая шапка холмиком. Белая, расшитая национальным орнаментом рубаха подпоясана узорным кушаком, поверх рубахи — черная безрукавка, расшитая бисером. Белые штаны заправлены в постолы. Лицо обычное, худое, смугло-бледное, залитое лунным светом. Глаза закрыты.
«Лунатик!» — подумал Дунаев.
Мальчик сделал несколько шагов по лунной дорожке и остановился, обратив лицо к высокому окну, где сияла полная луна. Он стоял между двух зеркальных простенков, и казалось, это стоят бесконечные гуцульские мальчики. Его шапка, отражаясь, образовала как бы череду черных стожков, уходящих в зеркальную неисчислимость.
— Ты кто? Как тебя звать? — громко спросил Дунаев, привставая с кровати. В этот же момент он подумал, что мальчик, наверное, не понимает по русски.
Мальчик вздрогнул, но бескровное лицо его не отвернулось от луны. Не открывая глаз, он ответил:
— Гугуце.
— А, понимаешь по-русски? — обрадовано спросил парторг.
— НИЧЕГО НЕ ПОНИМАЮ, — произнес Гугуце словно бы раздавленным мужским голосом. Дунаев вдруг понял, что это его, дунаевский, голос, но только деформированный, который лунатик транслирует. Мальчонка, по-видимому, действительно ничего не понимал — ни по-русски, ни на каком другом языке.
Парторгу вдруг показалось, что он сам тоже ничего не понимает.
— А? Что? Что ты сказал? — закричал парторг и вскочил с кровати. Он хотел подбежать к пацану и ударить его изо всех сил в зубы, но что-то страшно сжало его со всех сторон. Он сделал шаг, но шаг не получился — он забыл, как ходить. Словно простое перемещение в пространстве осуществлялось по каким-то чуть ли не шахматным правилам. А он друг забыл, как ходят фигуры. Вообще забыл, как играют.
— А? Что?! — снова закричал он, но он уже не совсем понимал, что означает загадочное слово «что»…
«Блядь! Пиздец! Становлюсь слабоумным! Доигрался…» — подумалось ему. Однако сознание продолжало как-то действовать: он же смог подумать, что становится слабоумным. Но все мысли приходили какие-то половинчатые, словно наполовину замороженные, с обрубленными продолжениями. Кажется, ему выморозило половину мозга. Вторая половина работала, как могла, стараясь компенсировать потери. Пространство вдруг совершенно исчезло — все сплющилось в какую-то плотную восковую поверхность, и в нее были впечатаны — мальчик, окно, луна, зеркала и отражения в них. Все они стали элементами плоского орнамента, как на ковре. Омерзение, отчаяние и тоскливый ужас вызывал этот валашский мир жирных, вжатых друг в друга поверхностей. Сад прижался к окну, просто прилип к нему, луна гадко прижалась к саду вместе с плоским небом, и все это смешалось с орнаментом в духе рококо, с этими золочеными сеточками, натянувшимися между застывших золотых волн, как если бы даже столь подвижная субстанция, как море, вдруг ухитрилась застыть и подернуться паутиной. Чувствовалось, что это сплющивание мира связано с потерей какой-то мозговой субстанции, с потерей какой-то части сознания, и что за этим стоит какой-то чисто физиологический процесс, происходящий в мозгу… У Дунаева не осталось сомнения в том, что он вдруг стал дебилом. И он отчасти знал и помнил, что это чудовищно, так как ему надо делать нечто важное… Но часть сознания (может быть, Машенька в макушке) продолжала действовать, не затронутая поражением. Этой частью он осознавал, что источником его слабоумия является Гугуце, а точнее, даже не он, а его проклятая шапка, отраженная в зеркалах.
Он понял (и то, что он смог что-либо «понять», уже казалось блаженством), что Гугуце действительно вампир, но только сосет он не кровь, а разум. Каким-то образом, не приближаясь, не чавкая и не выпуская клычков, эта сомнамбула высасывала из мозга драгоценную субстанцию сознания — невидимый и тончайший «сок разума».
— Эх ты, мозговой упырек… Предложить бы тебе осиный кал! — прошептал парторг в полубреду. Почему-то ему почудилось, что «осиный кал» — хорошая защита от мозгососа. Но тут же сообразил, что «осиный кал» — лишь искажение подлинной мысли — «осиновый кол».
— Ося Кол! Ося Кол! — звучало в помятом мозгу.
Парень родился в Одессе —
Крепкий, веселый, простой.
Пел криминальные песни
Он в молдаванской пивной.
Щеголем в белой рубашке
С девкой гулял в Ланжерон
И пиджаком нараспашку
Встретил свой первый обшмон.
Опытный мент отодвинул
Стулья, кровать и стол
И в тайнике обнаружил
Острый осиновый кол.
Хмуро майор усмехнулся:
«Ждет тебя, поц, Колыма».
Видно, приблизилось время
Встречи с тобою, тюрьма!
Дверь с другой стороны спальни (комната была частью анфилады) открылась, и вошел очень высокий и худой парень явно одесско-бандитского типа. Видно, сиделый, и не раз. Во рту тускло сверкала золотая фикса, пальцы были в оловянных перстнях, на лбу татуирован крест в венке из роз. Серая пиджачная пара, белая рубаха, черные лакированные «колесики со скрипом», серая кепка — в общем, все было при нем. В одной руке он нес заточенный кол, в другой — санитарный чемоданчик с красным крестом.
Рыдает гармошка. Эх, плачет гармошка!
Ты помолчи-ка, родная, немножко!
Пусть промолвит слово Ося Кол.
Он — пахан. На сходку к нам пришел.
Встала братва, отодвинулись стулья,
Гул голосов как в ошпаренном улье.
Вдруг все затихло. Высокий и узкий
Ося вошел. И промолвил по-русски:
«Парни, не буду раскачивать шланг:
Нынешней ночью идем мы на банк.
Слухай: капусту не трогать руками.
Зелень и золото — к ебаной маме.
В самом глубоком подвале на банке
Ужас сидит, заспиртованный в банке.
Ужас достаньте. Он стоит мильоны.
Поняли? В полночь сходняк у колонны».
— Санитара вызывали? — гаркнул вошедший. — Хто здесь умирающий? По людям весть разошлась, что законника румыны за уши взяли? Это не дело.
Ося Кол повернулся к Гугуце.
— Крест видел? — Он показал узким пальцем с золоченым ногтем на лоб. — А второй крест видел? — Бандит приподнял санитарный чемодан. — А третий крест видел? — Ося рывком разорвал на груди рубаху и в лунном свете блеснул нательный крест на цепочке. — А теперь получай. Прими, Румыния, за родную Одессу! — И он с дикой силой метнул в Гугуце заточенный кол.
Гугуце исчез, а кол пронесся по анфиладе, со свистом вспарывая застоявшийся воздух, ударился острием в стену, расписанную изображением виноградников. Стена рухнула, будто картонная, и открылся огромный ландшафт, пронзительно освещенный луной.
Пространство вернулось. Оно нахлынуло вдруг все целиком, и стало так широко и далеко видно, как в рассказе Гоголя «Страшная месть», когда герой вдруг видит из Киева всю Украину вплоть до синих Карпат, среди которых возвышается гигантский мертвый колдун на коне.
С холма, на котором стояло поместье, спускалась вниз, в долину, дорога, все еще забитая машинами и военной техникой, которую, наверное, разбомбили с воздуха — там все застлано было темным дымом. Ниже притулился городок, с ратушей в центре, на башне развевался крошечный красный флаг. Дальше виднелись отступающие немецкие части — оставив несколько арьергардов для прикрытия отступления, они спешно отходили и закреплялись за низкой темной горой, похожей на дракона.
Далее лунно блестела река, делающая большой и плавный изгиб, после чернел лес, и сразу за ним серебрилась еще одна река, а может быть, это была та же самая река, неожиданно струящаяся откуда-то из складки ландшафта. Потом, за рекой поднимались фабричные трубы и здания — там расстилался большой промышленный город, а в его центре громоздился собор с куполом, над которым в ясном зеленом небе висело ночное облако. За городом, совсем уже далекие и микроскопические, лежали на холмах деревни, и можно было увидеть движение крупных немецких соединений вдоль какой-то невидимой линии. Возможно, там проходила румыно-венгерская граница. За этой линией уже ничего не удавалось рассмотреть. Наверное, потому, что есть своя граница и у такого распахнутого и далекого зрения, каким обладал в тот момент Дунаев.
Но не красоты ландшафта занимали его. Он смотрел «исступленным» зрением, и ему вдруг стали видны огромные шапки — копии шапки Гугуце, — которые накрывали большие куски ландшафта — целые деревни, и города, и войсковые части. Эти шапки, колоссальные, до неба, стояли чередою, уходя в зеленую ночную даль.
Ося Кол профессиональным жестом открыл чемоданчик и вынул оттуда бутылку пива.
— Глотни-ка пивка, родной, — распорядился он, протягивая бутылку парторгу. — Самое лучшее лекарство против удара по сознанию. — Он лихо открыл бутылку об изогнутую дверную ручку.