Теннесси Уильямс - Рыцарь ночного образа
Он заказал вторую бутылку итальянского красного, так как я допил первую во время его истории.
Он уже далеко продвинулся со второй бутылкой и со вторым рассказом.
— До недавнего времени я утешался компанией одной леди, которую знал, и которая также любила путешествовать, как и я.
(Я удивился, почему он сказал знал вместо знаю, и любила, но это предстояло выяснить.)
— Однажды весной мы летели из Афин на Родос, это такой греческий остров, малыш, в его гавани был большой контингент американских моряков. Мы сидели в прибрежном баре и наслаждались картиной электрических огней, которыми моряки нарядили свои корабли перед тем, как сойти на берег. Там на берегу был один матрос, который затмил все электрические огни в гавани, он был шумным, веселым, и с юмором отвечал на мои взгляды, поэтому я повернулся к этой великой леди за моим столом и начал жаловаться на неудобства нашего отеля на острове Родос. Этот новый отель, находящийся вдалеке от гавани, был как головоломный лабиринт пандусов и лестниц, по которому, как я решил, мне будет очень трудно вести мою спутницу домой после полуночи. Я сказал ей: «Милая, ты знаешь, мы не можем оставаться в нем еще на одну ночь, и ты знаешь, что единственный приличный отель на этом острове — это Отель роз, отсюда недалеко — налево и вниз по улице. Почему бы тебе не пойти туда, не употребить весь свой шарм леди с Юга, и не устроить нас туда на две недели?» Моя спутница, действительно великая южная леди, не могла отказать в такой искренней просьбе, и, качаясь, побрела налево вдоль берега по направлению к Отелю роз, а я остался, чтобы сконцентрироваться на шумном и веселом моряке, но вскоре оказалось, что он больше отвечал на взгляды одного своего товарища по службе, чем на мои, поэтому я сидел там, поглощая одно узо за другим в течение часа, прежде чем моя компаньонша, качаясь, не вернулась обратно, и когда она вышла из темноты на свет, я заметил, что спереди на ее розовой юбке было большое темное пятно, а когда она подошла к столу поближе, я почувствовал запах мочи. Я сказал: «Милая, такое впечатление, что ты пролила что-то жидкое на свою юбку», — а она с беспутной ухмылкой уселась на свой стул и сказала: «По дороге мне захотелось пописать, а женской комнаты нигде не было видно, поэтому я присела на корточки прямо на дороге и все сделала».
В этот момент он со смехом откинулся вместе со своим стулом и упал, но, казалось, даже не заметил этого, просто поднял стул, снова уселся на него и продолжил историю.
— Мне пришлось сказать ей: «О!», а потом я спросил ее, удалось ли ей устроить нас в Отель роз. — «Нет, милый, тут прокол. Портье сказал мне, что все номера в нем забронированы, накрепко, как скала, на следующие шесть месяцев, если не больше». — «Извини, я перебил тебя, но меня очень интересует. Ты пописала на дорогу до или после того, как заходила в отель?» — «Ну конечно, до. Ты же знаешь, у меня слабый пузырь, и я не хотела нарушать общественный порядок в холле отеля». — «Ага, значит, до. Так может поэтому, милая, они и забронированы так плотно и на такой долгий срок?» Может, кому-то покажется, что я оскорбил эту великую южную леди, но она не обратила на это внимания. Леди мало на что обращают внимание. Она смотрела на меня и ухмылялась — кривой ухмылкой пирата — ебать-вас-всех — ухмылкой великого шарма и достоинства, клянусь. Она была тем, что французы называют jolie laide, что означает —…
— Я знаю французский. Это означает «мила назло».
— Правильно, назло всему. Господи, как я любил эту женщину.
Он уже допил вино и вызвал такси.
Мой случайный знакомый погрузился в настроение мечтаний и грустных воспоминаний.
Меня это никак не касалось, но я спросил его из вежливости, путешествует ли он еще с этой jolie laide.
— …Ухмылявшейся, как пират, но бывшей абсолютной леди.
— Я спросил, вы еще путешествуете с нею?
— Нет, больше нет, как я могу? Она курила непрерывно, ноль семьдесят пять литра бурбона, литр виски в день, плюс двойной мартини за едой, нет, я больше не путешествую с ней, Бог да упокоит ее душу в любви.
— Она… ушла на покой?
— На покой в своем небесном доме.
— Ах, уехала.
— Правильно, только слишком далеко, чтобы ехать за нею. Осложнения цирроза и эмфиземы забрали ее из этого мира и оставили меня на мели.
Он переменил очки и уставился на меня.
— Вы любите путешествовать?
— Если вы хотите спросить, хотел бы я заменить ее в качестве вашего спутника в путешествиях, то нет, не хочу, не дальше Западной Одиннадцатой улицы.
Он рассказал мне такую грустную историю, что у меня выступили слезы, как будто я снова слушал Леди Дей.
— Я не хотел вас расстраивать.
Как бы желая утешить меня в потере, такой же великой, как у него самого, он начал гладить меня там и сям, и Бог знает до чего дошло бы дело, если бы такси не остановилось насмешливо резко перед складом и доками.
Я сказал:
— Спасибо, что подбросили, — и выскочил.
— Мы что, здесь выходим?
— Я — да, вы — нет.
— Почему?
— Потому что я живу здесь.
— В месте, настолько большом и темном? Здесь никто не может жить!
— Никто, а я живу.
Он вздохнул и сказал:
— Боже всемогущий! Я не знал, что ты мертв!
— Забудьте или наплюйте.
— Малыш, я хотел сказать, что я думал, что только я был мертв. Единственный обитатель великой башни из слоновой кости! Я не знал, что мы обитаем в одном и том же мире. Эй, подожди!
Я не знаю, крикнул ли он мне или таксисту, но такси быстро укатило, и я совершенно не уверен, что столь подробное изложение этой встречи не связано с некоторым налетом парапсихологии, тонким, как следы голубого на последней (?) картине Моизи.
II
И это привело меня домой и оставило одного с моей маленькой «голубой сойкой». Наверное, я должен объяснить, что «голубая сойка» — это школьные блокноты, столь близкие к вымиранию, как и некоторые виды настоящих птиц. Я был так привязан к ним, к блокнотам с голубой сойкой, из-за бледно-голубой регулярности их параллельных линий на обеих сторонах листа, что выписал их себе по почте в количестве нескольких десятков экземпляров у их производителя в южном городе неподалеку от места моего рождения, в Телме, штат Алабама. На самом деле, я, конечно, выписал их на адрес Моизи, потому что наш заброшенный склад не имел почтового адреса. Я не могу избавиться от чувства, даже сейчас, когда мне тридцать, что я все еще в бегах от школьного инспектора в Телме. И от моей матери, непоколебимой баптистки, которая не писала мне, то есть Моизи, в течение нескольких лет, и тоже, наверное, смогла уйти от земных забот, включая безмерную заботу о ее единственном ребенке, то есть обо мне. А может, ее увезли в какое-нибудь заведение, хотя неизвестно, что лучше. Когда в такое заведение помещают человека, то если это женщина, она занимает кресло-качалку в так называемой дневной комнате. Когда она взволнована, она качается быстро. Когда погружается в летаргию отчаяния, начинает качаться все медленнее и медленнее, а потом ее, скорее всего, переводят на другой этаж, где люди ведут растительный образ жизни, приходя постепенно к тому равенству дней и ночей, которое противоположно весеннему равноденствию.
(Конечно, я предпочитаю думать, что она отбыла, не останавливая кресло-качалку).
Эти карандашные царапанья в «голубой сойке», а скоро — и на других поверхностях, пригодных для царапанья, вряд ли могут быть прочитаны остальными, менее знакомыми с моей собственной системой стенографии, осточертевшей мне до истерии.
Слово «истерия» происходит от слова, означающего «матка» на одном из древних языков — то ли на греческом, то ли на латыни. Я знаю это, потому что женщины проходят полную или частичную гистероктомию, когда их половые органы целиком или полностью удаляются хирургическим путем — из-за болезни или по садистской прихоти хирургов.
Решив сохранить оставшиеся «голубые сойки», я начал писать на письмах-отказах, множество которых, в конвертах и без них, валялось под BON AMI, что сильно замедлило процесс, поскольку я не могу себя заставить не читать запальчивые комментарии редакторов. Редакторши обычно мягче, чем редакторы-мужчины, которые сплошь язвительны. Один пишет просто: «Истерика; обратитесь к доктору». Другой: «Воспаленное либидо; рекомендуется лед на лоб и на область таза до излечения».
Я согласен, но…
Я дома, и один, в эти волчьи часы, которые простираются в восходящем изгибе истерии от полуночи до зимнего дневного света, не различаемого здесь, так как никогда еще он не достигал прямоугольника с крючками.
Либидо — это подсознательное, расположенное в таламусе, находящемся в задней доле мозга, что уводит меня к далеким урокам географии в Телме, штат Алабама, и к грустным, но привычным воспоминаниям о мисс Флориде Деймз, преподававшей там географию, и бывшей старой девой, безнадежно приближающейся ко времени выхода на пенсию или не упоминаемой смерти, которую я сейчас упомянул, как человек во сне открывает закрытую дверь, несмотря, или, напротив, из-за того, что ужасно боится того, что находится за этой дверью.