Софья Купряшина - Счастье
— Село, значит, наше — Радово, — терпеливо объясняет он встречным, — дворов, почитай, полста. Тому, кто его оглядывал, приятственны наши места.
Люди смущенно кивают.
А за ним, по высокой траве, как на празднике отчаянных гонок, тонкие ноги закидывая к голове, скачет Джим Фиггинс, мастер международного класса по легкой атлетике. Он поет: — Хоп-хэй, ла-ла-лэй, где вопросы, где ответы? Хоп-хэй, ла-ла-лэй, что ни говори.
— Хоп-хэй, ла-ла-лэй, — вторит ему крокодил, — то ли верить, то ли нет, хоп-хэй, ла-ла-лэй, но Бог тебя хранит.
— Я думаю: как прекрасна Земля, — говорит ведущий, — и на ней человек.
— Вы ушли, как говорится, в мир иной. Пустота: летите, в звезды врезываясь. Ни тебе аванса, ни пивной — трезвость, — отвечает крокодил.
Ведущий: Это я-то?
Крокодил: А что, я что ли?
Джим Фиггинс: Хоп! Хэй! Ла-ла-лэй!
На сцену выезжает стул с пестрым халатом. Вслед за стулом на сцену выезжает Евгений Попов.
— Награждается лысый мальчик за книгу «Лысый мальчик», — объявляет ведущий.
— Ура! Ура! — кричит Евгений Попов.
— Тише, Евгений Апофилактович, — говорит ведущий.
— Я не Апофилактович.
— Тем более тише.
Евг.Попов: Ох, как изнахрачу я тебя сейчас…
Крокодил: Пой, гармоника. Скука… Скука… Гармонист пальцы льет волной… Пей со мной, паршивая сука! Пей со мной.
Ведущий: Это вы мне?
Крокодил: А ты кто?
Ведущий: Я — пастух; мои палаты — межи зыбистых полей. По горам зеленым скаты с гарком гулким дупелей.
Крокодил: Ну дает, змееныш.
Евг.Попов (сильно кривя рот). Пусть побазарит. У него это ловко получается.
Джим Фиггинс: Почешите мне пятки. Срочно! Мне надо кончить! Быстрее, фраера, время не ждет!
Ведущий: Время, вперед! Начинаю про Ленина рассказ.
Евг.Попов: Это еще зачем?
Ведущий: Не за бесплатно, конечно. За это двойная ставка полагается, как за вредность, ха-ха-ха!
Крокодил: Мне сегодня хочется вечером из окошка луну обоссать.
Джим Фиггинс: По коням!
Крокодил: В смысле?
Дж.Ф.: В смысле, что сглодал меня, парня, город. Не увижу, конкретно, родного месяца. Я год здесь понты кидаю, базары фильтрую, обедаю в пиджаке…
Ведущий: И хули?
Джим Фиггинс: Расстегну я поширше ворот, чтоб способнее было повеситься. Или поширее? Ну пососи, пососи как следует, маш, не халтурь, заработаешь на жизнь.
Ведущий: А он соленый.
Крокодил: Да хоть горький! Пусти, отсосу ему, гаду, он долларами платит.
Ведущий: Уйди от греха. Не знаю, не помню, в одном селе висит портрет знакомый в классе на стене. Ленина любят у нас во всей стране.
Евг.Попов: Ну, понес…
Лех Вильчек: Он шо у вас, с припиздью, чи шо?
Крокодил: Чеши отсюда.
Ведущий: Сергей Есенин родился в селе Константиново Рязанской области.
Джим Фиггинс: А точно Рязанский?
Крокодил: Да, ублюдок. Сам кончил — дай кончить другим.
Начинается жуткая драка. Стул в страхе уезжает за кулисы.
Сквозь грохот бьющихся бутылок и опрокидываемых столов, сквозь кабацкую брань и посвист ножей слышен голос ведущего:
— И похабничал я! И скандалил! Для того, чтобы ярче гореть!
Вечер памяти Сергея Есенина подходит к концу. Каков же этот конец?
Крокодил по ошибке попал в серпентарий.
Фиггинс ногу сломал, а ведущий — ключицу…
Из квартиры напротив доносится вой сенбернарий,
или в дальнем лесу одинокую вяжут волчицу.
Вот теперь конец.
ПРАЗДНИКИ ЖИЗНИ
первое предложение
Утром над декорациями шел снег. В мусорном баке горели синие шашлыки, новый забор белого дерева хотелось пнуть ногой, но оказалось, что его уже пнули не однажды; очень он был сахарный, аппетитный, беззащитный, сработанный. Крыши обнажились. Исчезли зимние туманы. Чтобы не чувствовать разнообразные боли различных частей тела, она неглубоко разрезала руку бритвой. Кровь ее развлекала, как феерия, как скопические культовые пляски во славу Изиды, где пронзительный визг знаменует отсечение детородного органа, и мечущийся у алтаря юноша только теперь, истекая кровью, понял, что он с собой сделал. Но поздно, поздно: носи бальзамированный в мешочке, да снизойдет к твоим молитвам бог бальзамирования Анубис. Он разлюбил фаллические хороводы, а заодно трагедию как жанр.
Теперь пронзенная холодом раненая рука висела и поскрипывала. Снег искончался, истончился, выпал весь. Была такая тихая жажда на одной ноте: чем разбавить этот пейзаж. Френос, таинственный Френос, развлекающий умы и смущающий души был рядом. И тогда она вспомнила, как сватался к ней композитор Прудонский.
Тот день был необычным; то есть сначала обычным: весело трахались и болтали, и к одиннадцати часам она уже тяготилась его погромными страхами, и будто в филармонию приходил человек с линейкой — мерить черепа (а еврейские черепа имеют особенные размеры), и у кого еврейский — гнать из филармонии, заказов не давать, или один концерт в год, а ставку совсем снизить, но она не слушала, а думала, что перед менстрой потрахаться — рай, и задержки не будет, и надсадно распахнутое влагалище немножко сожмется и не будет чавкать целый день: Дай! Дай! Дай! Ну хоть три пальчика. Ну хоть горлышко бутылки.
Отменно было хорошо. В одиннадцать он всегда уходил.
Но вдруг замолк, посерьезнел, смешался, скомкал презервуар, сложил его в портфель, долго ковырялся там, сопя («чего он, не допил что ли?» — думала она), и вдруг вынул миниатюрную круглую коробочку с замком и три слежавшихся нарцисса.
— Забыл совсем… цветочки… — Он откашлялся и встал. Переложил нарциссы в другую руку.
«Ебёнать, — думала она, — ебёнать», — уже подозревая и наблюдая его манипуляции с ужасом.
— Я хочу, чтобы ты была… с женой — все… мы будем… вместе…
Коричневая коробочка, обтянутая кожей, вскрылась, в малиновом бархате лежало позолоченное кольцо с цветком-рубином, очень тоненькое, но на слоновый палец, явно.
Она была настолько смятена, что подумала: «На ноге его что ли носить…» Это было как смерть. Сжалось горло. Бесчисленная вереница любовных похождений неслась перед нею: от первенького — из «Детского мира», что снял ее запросто, при покупке босоножек, до массовых тяжелых оргий, когда ты превращаешься в сплошную пизду и сплошной кровоподтек. Никто не дарил ей цветов и тем более — колец в коробочках — не тот ранг. Подхватить на улице маленькую пьянчужку в пурге и блевотине, отвести в теплую комнату, заклеенную афишами, дать горячего чая, обмыть — весь этот сопливый баналитет можно было бы не излагать, если бы он не был так люб мне.
Короче, она полностью охуела и заплакала.
— Ты что, не знаешь, что я шлюха?! — шепотом орала она, чтобы об этом никто не узнал. — Ты знаешь, что я прохожу по низшей таксе?! А истерики! Ты знаешь, что я писию на пол и вытираюсь простынями! Кругом — грязь, вонь, гниль, скелеты разлагаются! Ни стирать, ни готовить, ни шить (она сильно рванула дыру на футболке), в магазины вообще не хожу, принесут ебыри хлеба с селедкой — и ладно, не принесут — я хуй пососу, и все сытнее, секрет — он питательный. О какой моногамности ты говоришь после десяти лет стабильного бардака!
Он кивал, и его музыкальные пальца то сплетались, то расплетались…
— Любушка… (горло сжалось в единую точку), я знаю… прислуга… фирмы… разъезды… если ты захочешь удовлетворить себя… я не буду против…
«Это вообще что — сон?» — думала она и сказала:
— Миша, сходи за водкой, а я пока подумаю…
«Как же так — в шикарные апартаменты, на икру и ветчину — меня, погань, пустить? Я буду скучать. Изведу и его и себя… Но два-три месяца рая?!» (в животе бурчало). Она пошевелила своими грязными ногами и опять зарыдала — над ними, да так, что на шее обозначились жилы, и не могла остановиться (вот она, близкая менстра!).
— Ты, Любка, шмара, каких мало, — слышался ей голос единственного любимого Сашечки.
«Не он ли мне этот титул приклеил, поганец… А, все прахом — я, кажется буду женой известного композитора, может, выучусь суп какой делать…»
Много можно напредставлять за 15 минут: от свадебного пиршества до двух оборчатых гробов в один день и в один час.
Она заснула полуобморочно и счастливо, даже не вынув ноги из дыры в простыне. Послестрессовый сон крепок и приятен. Она не слышала его звонков, криков, дубасенья в дверь, ей снились огромные рыжие персики с рассветным румянцем — как на картинке — в каплях дождя. Он понял это по-своему и не звонил ей больше. А его телефона она не знала.