Андрей Рубанов - Великая Мечта
– Да. В своем весе он выступал один.
И мы оба засмеялись, забыв про уплывшую из-под носа победу.
Не знаю, как насчет тяжелой атлетики, – но вот устным русским языком Юра Кладов владел на уровне заслуженного мастера. Именно ему молва приписывала авторство классического пятиэтажного шедевра: «заебал, бля, пиздеть, мудак хуев». Устный русский, как известно, свободно преподается во всякой средней школе, только не в классах, а в коридорах, на переменах – или, как в нашем случае, на вольном воздухе, меж туго натянутых брезентовых стен просторных армейских палаток, под отчаянный звон жестокого подмосковного комарья, на виду у одноклассниц, щеголяющих штанами в обтяжку.
Правда, при девчонках не матерились. Чего не было, того не было.
В том лагере – пятнадцать палаток, в каждой по пятнадцать девятиклассников из четырех школ, рядом столовая, поодаль футбольное поле, вечерами горят костры, хрипят магнитофоны и бренчат гитары – штангист Кладов имел популярность. Острый и быстрый на язык малый, неподражаемо балансирующий на грани отважной бравады и отчетливого хамства, отрицающий всякие авторитеты нахал, за которым никогда не заржавеет надерзить взрослым или сунуть в челюсть сопернику, превосходящему в росте и силе. Он очень отличался от большинства. Он цитировал Ремарка и Кортасара – но мог организовать рискованный вояж группы недорослей из места дислокации лагеря до ближайшей деревеньки, где в винном отделе магазина приобретались и немедленно выпивались две-три бутылки вина (Хванчкара, Ркацители, Цинандали, Ахашени, Киндзмараули, Напареули, – в том сельпо мы ощущали себя, словно на холмах Грузии). Он читал наизусть главы из «Онегина», но обожал громко рыгнуть после сытного – перловка с настоящей, армейской запайки, тушенкой – обеда. Многие его шутки находились за гранью фола и проваливались, но всякий раз он делал вид, что ему плевать.
Мы так и не сблизились в тот летний месяц. Из всей банды гитаристов, баскетболистов и меломанов Юра Кладов выделял и приближал к себе единственного человека, своего одноклассника Иванова, щуплого и бледноватого мальчика в очках, известного своей невероятной принципиальностью. В ответ на всякую мало-мальски обидную шутку в свой адрес Иванов бледнел еще больше, аккуратно прятал очки в карман и лез драться.
Дальше – последняя школьная осень и все четче проглядывающая впереди твердыня высшего образования.
Выясняется, что в стотысячном городе есть только два гордеца, собирающихся штурмовать факультет журналистики московского университета: я и некто Кладов. Тот самый, чемпион по штанге. Октябрь восемьдесят пятого – мы слушатели подготовительных курсов, едем вдвоем в полупустой электричке, оба настроены серьезно, зубрим и экзаменуем друг друга. Выходим в предместье столицы, на полустанке с индустриальным названием «Чухлинка», а может быть, «Черное», покупаем ноль семьдесят пять портвейна, отыскиваем в кустах кусок ржавой арматуры, проталкиваем пробку внутрь увесистой бутылки коричневого стекла и пьем, вдыхая запахи новорожденной осени. Непрерывно говорим, перебивая друг друга – два сапога пара, ушастые и тощие, не мужчины еще – цыплаки, подрощенные, а может, уже и мужчины, поскольку настроены были, стоит повторить, куда как серьезно.
Страшно ругались, сплевывали направо и налево, цинично высказывались на темы секса и политики, вели себя некрасиво – но настроены были очень, очень серьезно.
Учеба в школе нас не интересовала. В преддверии вступительных экзаменов те из нас, кто был поумнее, посещали только необходимые предметы – остальное хладнокровно прогуливалось. Лично я забросил физику и химию. Кстати, потом много раз жалел.
Высидев свои десять лет за партами, мы отвоевали свободу и в последние школьные месяцы делали что хотели. Хорошим тоном считалось сняться с занятий почти всем классом и отправиться через весь город в гости – в другую школу, в дружественный нам такой же десятый. Педагог, войдя, с изумлением видел перед собой полный аншлаг в виде оравы из полусотни хитро притихших оболтусов, половина – неизвестно кто и откуда. К чести преподавателей, ни один из них никогда не подал виду – невозмутимо начинали новую тему и спокойно доводили дело до звонка на перемену, благо дети в проявлении свободолюбия не перебарщивали.
Родители Юры жили скромно, но мне нравилось бывать в их квартире, сухой, очень опрятной, неярко освещенной по вечерам – на европейский манер, настенными светильниками (в моей семье всегда упорно жгли верхний свет). Две комнаты и прихожая, остроумно оборудованная под библиотеку, книжные полки висели над входной дверью; тут и там находилось место и для картин, из них две даже маслом; пианино, на верхней крышке – стопка нотных альбомов; из кухни слегка тянет запахом еды, чем-то благородным, даже чопорным – кофе с гренками, что ли, или каким-нибудь пирогом; выходила его, Юры, мать, такая тонкая, с такими блестящими черными длинными прямыми волосами, что иногда, как рассказывал сам Юра, молодые люди со спины принимали ее за сверстницу и норовили познакомиться; она улыбалась мне и здоровалась упругим негромким голосом. Если отец был дома, выходил и он – невысокий, крепко сложенный, в очках, человек с крепкой ладонью лыжника, по профессии – производитель некой секретной техники на секретном предприятии; Юра приглашал меня в свою комнату (тесно, стол, лампа, книги, на стене плакат с «Битлами», везде порядок, форточка во всякое время открыта) – и мы опять говорили. Правда, я не был любителем ходить в гости, даже к друзьям – стеснялся. Гораздо комфортнее общаться куда-нибудь шагая. Кстати, и Юра разделял мое пристрастие к пешим прогулкам. Вдобавок мы жили в разных концах города и исходили – то он провожал меня до дверей, то я его – многие километры, жестикулируя, заглядывая друг другу в лицо и обмениваясь мнениями насчет мироустройства.
По всем вопросам – соглашались.
Литература – говно. Надо делать новую литературу. Острую и точную. Безжалостную и невесомую. Солнечную и яростную. Читателя не стоит жалеть – его надо бить по голове. Хорошая книга – это всегда пощечина.
Журналистика – говно. Как только мы поступим в университет, мы начнем создавать новую журналистику. Во главе угла там встанет технология добычи факта, а не теория употребления деепричастного оборота.
Политика – говно. Пусть эти уроды там, наверху, вконец передерутся, или перемрут, пусть затевают Перестройку, Ускорение, Гласность, Новое Мышление, пусть разваливают державу или разворачивают ее на сто восемьдесят градусов – наши собственные жизненные планы подлежат реализации при любой политической системе.
Бабы – говно. Непоследовательные и ненадежные существа. Провоцируют, канифолят мозги, а как доходит до дела – включают заднюю.
Футбол – говно. И вообще все командные виды спорта. Один дурак может напортить команде из десяти человек. Заниматься следует только индивидуальными видами.
Деньги – говно. Однажды мы добудем их столько, что не сможем унести физически. О деньгах не стоит и разговаривать. Очень скоро они появятся в любом количестве.
Вино – говно. От него голова болит и никакой пользы. Говорят, что поэты и беллетристы напиваются, а потом сочиняют – вранье; в пьяную голову хорошая идея не придет.
Кино – говно. Но не все. «Сталкер», «Поезд-беглец», «На гребне волны» и «Однажды в Америке» – великие фильмы, их следует знать наизусть, особенно Монолог Писателя У Бездонного Колодца или Монолог Мэнни Про Пятнышко.
Страна – говно. С таким экономическим, сырьевым и людским потенциалом давно бы поставили раком весь мир – а поставили только полмира.
Весь мир – говно. Устроен хуево. Несправедливо, глупо, нерационально и очень ненадежно. Один хороший толчок – цивилизация рухнет ко всем чертям...
Однако в ближайшие два с половиной года ничего не рухнуло.
Летом нас зачислили на первый курс: меня – на вечернее отделение, Юру – на дневное. Злые языки утверждали, что моему другу помогла протекция его матери. Но я знал – Кладов самостоятельно выдержал весь конкурс. Во всяком случае, его английский на два порядка превосходил мой немецкий, он наизусть напевал и «Дурака на холме» и «Земляничные поляны».
Он любил Битлов, и здесь мы с ним совершенно не совпадали. Мои музыкальные вкусы сформировал мой отец. Большой любитель Высоцкого, он и меня приобщил. Юра же, во-первых, в детстве посещал музыкальную школу, по классу фортепиано; во-вторых, его папа был продвинутый меломан. Подозреваю, что в молодости он даже понемногу стиляжничал. Юра был весь в рок-н-ролле, в барабанах и бас-гитарах. Я же предпочитал русскоязычных текстовиков в диапазоне от Окуджавы до Гребенщикова.
Первый – говорят, самый романтический – студенческий учебный курс оказался скомканным: осенью нас призвали в армию.
А когда я, спустя два года, вернулся, то увидел: кое-что все-таки рухнуло. Не вся цивилизация, конечно. Однако страна, которую нас учили защищать с оружием в руках, перестала существовать.