Павел Пепперштейн - Мифогенная любовь каст, том 2
Юрген усмехнулся.
— Ну, не совсем так. Подумай сам, как могут эти фигуры — явно современные — застрять в янтаре, который застыл тысячи лет тому назад. Ты ведь человек разумный. Попробуй достать письмо. Только сними шинель и засучи рукав. Рука должна быть голой. И держись за ящик другой рукой, а то поезд сильно трясет.
Адлерберг послушно сбросил шинель, засучил рукав на правой руке и осторожно просунул руку в пролом ящика.
— Вроде бы мягкое… Доннер-веттер, да это что-то вроде желе! Желатин, что ли? Рука проходит довольно легко. Теперь главное не промазать. Ой, наткнулся на робота. Он действительно железный. Холодный. Сейчас. Ага, зацепил, зацепил конверт!
— Осторожно тяни. Тихонько. Не повреди…
— Так. За уголок. Осторожненько. Вот он, голубчик. Какой-то он слишком белый, даже посверкивает. Блестящий, шершавый. Что-то написано, почерк старинный, с завитушками.
— Прочти.
— А ма кер. Моему сердцу.
— Вскрывай конверт. Только осторожно.
— Да. Какой он странный, этот конверт. Вскрыл.
— Что внутри? Письмо?
— Нет, здесь деньги. Ассигнации. Кажется, русские.
— Дай сюда. Да, русские деньги. Четыре тысячи рублей. Крупная, наверное, сумма.
Фон Кранах порвал наискосок тонкую пачку ассигнаций, выбросил в окно. Проводил взглядом улетающие вдоль поезда обрывки купюр. Поезд в этот момент как раз изогнулся как огромный серп, и виден стал далекий последний вагон с двумя автоматчиками, сидящими на крыше.
— Как птицы, — пробормотал Кранах.
Потом он повернулся к Адлербергу и протянул приятелю белое полотенце, сказав:
— Вытри руку.
Аксель тщательно вытер руку, очистив ее от желтоватых кусков желе.
Затем расправил рукав своего черного мундира.
— Вот, не запачкался… — пробормотал он.
— Не запачкался, — повторил фон Кранах и посмотрел на свой собственный рукав, на котором виднелось еле заметное пятно от выплеснувшегося из кружки вина. — А я вот запачкался. Хотел остаться чистеньким, но не получилось, сударь мой. Мое начальство прекрасно знакомо с законами криминальных сообществ, а имя этим законам — круговая порука. Меня сфотографировали с разных ракурсов присутствующим на публичной казни. Казнили нескольких партизан. Меня даже сняли на кинопленку на фоне толпы из крестьян. Их всех, после моего отъезда, я полагаю, расстрелял карательный отряд. Все эти фотографии и кинопленки находятся у моего шефа. Таким образом он избавляет меня от искушений перебежать на сторону врага. Но я и так не перебежал бы на сторону врага. Зачем? Я родился, Аксель, здесь, в этих местах, — Юрген кивнул в окно. — Твоя Германия далеко на Западе. А моя — здесь. Если бы я мог бы спрыгнуть сейчас с этого поезда, за четыре часа быстрой ходьбы я достиг бы отчего дома. Распахнул бы давно закрытые окна, впустил бы в комнаты свет и ветер. Затопил бы камин, чтобы пламя трещало в солнечном луче. Задал бы корму лошадям в наших конюшнях, почистил бы и хорошо зарядил старые ружья. Созвал бы челядь, выставил бы им вина и пива из подвалов. После мы взяли бы ружья и ушли в светлый лес, запалив родовое гнездо. Оно бы весело вспыхнуло. И там, в лесу, ждали бы мы красных, чтобы доказать им, что мы тоже знаем, что такое la resistance. Вот такая война мне по душе! Я тоже партизан! Пускай поймают, пускай повесят в населенном пункте. Мне ли бояться смерти, когда я хозяин в этих местах? Добро пожаловать в мои угодья, господин оберлейтенант. Давай кружку!
Юрген достал откуда-то новую полную бутылку красного и штопор, ловко вытащил длинную пробку, наполнил кружки.
Аксель неторопливо постукивал очередной сигаретой по серебряной крышке портсигара.
— Дай-ка мне тоже сигарету, будь любезен, — неожиданно попросил Кранах.
— Ты же не куришь? — удивился Адлерберг.
— Курю изредка. Простая сигарета — это же не сигара. От сигар меня тошнит.
Они закурили, запивая дым вином.
— Да, теперь я вижу, что тебе не до философских разговоров. — Аксель прищурил свои белые ресницы. — Ты жаждешь простой исповеди. Душа отягощена войной, сын мой.
— Наверное, просто русское влияние. Русские любят исповедоваться в поездах. А ты, как посмотрю, не утратил едкости.
— Главное, не ходи исповедоваться в русскую церковь. Знаешь, что стряслось с одним майором? Был один майор, служил в СС, прославился своей жестокостью. Чувством юмора обладал, но самым скверным. Шутил, мягко говоря, несколько брутально. Как-то раз, в русском городке, в подпитии, зашел он в русскую церковь. Церковь была оцеплена, рядом везде стояли его ребята — он мог не опасаться. Ходил, скрипел сапогами, смотрел вроде бы фрески. Вдруг видит старенького батюшку — тот хрупкий, в сединах, сгорбленный. Глаза мудрые, кроткие. Совсем древний старичок, непонятно, в чем душа держится. А майор неплохо говорил по-русски. Подошел к священнику и говорит: «Исповедуйте меня, святой отец. Грехи мои тяжкие, сердце гложут». Соврал ему, что якобы крещен был в младенчестве по восточно-христианскому обряду. Встал перед ним на колени, тот его накрыл епитрахилью, стал исповедовать. Майор ему все рассказывает. Не знаю уж, что толкнуло этого греховодника майора — то ли подшутить он так решил, то ли действительно захотел облегчить душу. Начал рассказывать о своих подвигах, постепенно увлекся, вошел во вкус. Повествует с деталями, смакует. А дела там были такие, что лучше не знать о них. Священник слушает, кивает… А когда тот дошел до России, до своих деяний в деревнях… Кобуру-то эта свинья забыла застегнуть. А старец, одну руку держит у майора на голове, а другую — сухонькую, бледную — тихонько так опустил, вытянул у майора из кобуры пистолет, приставил ствол ко лбу исповедующегося и, прямо через епитрахиль, — бах! На самом интересном месте отпустил ему грехи. Вот, что называется, неудачная исповедь.
— А что, пожалуй, ты прав. Я тоже готов исповедаться, — неожиданно сказал Юрген. — А вот и она: моя Исповедь. Только она не о прошлых, а о будущих грехах. О тех, которые я собираюсь совершить. У меня есть подруга в Риме, и я хотел бы, чтобы мы с ней вместе, совместными усилиями, убили одну супружескую пару. Моего друга Гвидо Ласси и его жену — норвежку Гудрун. Это ужасная женщина, с огромным лицом. Пока Гвидо и Гудрун живы, нам с Мюриэль не видать счастья. Затем я хочу сесть с Мюриэль на корабль, собирающийся отплыть, скажем, курсом на Монтевидео. Там на корабле, когда мы пройдем Гибралтар, я, наверное, скажу ей: «Мы сбежали. Сбежали вместе. Ты счастлива?» И она в ответ: «Я счастлива». Итак, три греха: убийство, измена Родине и бегство от справедливого наказания. Прощаешь?
— Бог простит, — сказал Адлерберг без улыбки. — А ты действительно смелый. Хотя… Вам, богоизбранным, все можно говорить. Потом скажешь начальству, что провоцировал офицера конвоя, проверяя на прочность. А я вот боюсь думать о себе. Вместо этого думаю, ты не поверишь, о Германии. Что с ней-то будет?
— А хуй с ней! — неожиданно воскликнул Юрген. — Смотри, вокруг нас — Польша.
Действительно, балтийский лес остался позади и за окошком поезда потянулись унылые польские поля.
глава 32. Айболит
Дунаев перебрался на плоту на другую сторону реки, вошел в туман и быстро стал подниматься по склону обрыва. На вершине рассчитывал он обнаружить домики в садах. Он собирался найти домик врача, постучаться в окошко с наличником. И, несмотря на неурочный час, задать врачу один важный вопрос. А может быть всадить в доктора осиновый кол.
Но там, где еще вчера стояло село Воровской Брод, теперь простиралось пепелище. Торчали остовы обгорелых изб и обугленные фруктовые деревья. Все было тихо, мертво. С горьким тоскливым недоумением парторг оглядывался вокруг. Неужели, пока он блуждал за рекой, немцы нагрянули и сожгли село, а всех селян уничтожили или увели куда-то? Но, присмотревшись к пепелищу, парторг понял, что село сгорело давно, обгоревшие остовы домов кое-где уже поросли зеленой травой. Трава росла в окнах, земля, удобренная пеплом, бурно и дико цвела сквозь старое разрушение. Из деревьев кое-какие стояли мертвые, другие же уже стали оправляться от ожогов, и то и дело на обгорелом черном стволе видна была цветущая ветка. Лесные птицы успели свить гнезда в провалившихся крышах и испуганно взлетали при приближении одинокого путника.
Вот и сад врача. Уцелел кусок забора и калитка с цифрой 7. Дунаев вошел в сожженный сад и услышал ржание. Несколько лошадей потерянно бродили по саду. Видимо, прежде чем запалить конюшню, кто-то выпустил лошадей.
Одна из лошадей — белая — блуждала меж деревьев, позванивая уздечкой и стременами. Возможно, сам доктор Арзамасов оседлал ее, надеясь ускакать от фашистов. Но не успел. Дунаев похлопал лошадь по холке, она печально и тревожно скосила на него крупный глаз. Почти механически парторг вдел ногу в стремя и сел на лошадь. Шагом поехал сквозь остатки деревни куда-то. Сразу за деревней начиналось поле, полное туманов.