Павел Пепперштейн - Мифогенная любовь каст, том 2
Нелюди — они делали все, что могли, чтобы прикрыть своими мохнатыми и кожистыми спинами бесноватого вегетарианца. Здесь же, неподалеку, приютился, весь усыпанный сиренью, домик Геринга. До сих пор внутри располагается дом-музей этого фашистского ублюдка, убившего сотни собак: с подпалком, с подсеченными ушами, поджарых, в замшевых намордниках с золотыми и серебряными бляшками в форме пчел и рожков. Нескончаемой чередой тянутся дети — главные посетители этого музея. Оторопев, смотрят на чучела охотничьих псов… Заглянет в прохладный музей полуобнаженная девушка, обмотав узкие бедра куском парчи… Или учитель заглянет сюда ненароком. Стоят часами И смотрят как завороженные на парадный портрет Геринга. Он толст на этом портрете. Так толст, как вроде бы и не бывают люди. Похож на белую скалу или на белого кита. Он сжимает в руках тщательно прописанный пистолет с раскаленным стволом, а из дула тянется вверх дымок, состоящий из двух волокон. Он только что выстрелил. В кого? Может быть, в живописца, который написал этот портрет? Кажется, что кистью водила виртуозная, но раненая рука. С пояса Геринга свисают до земли четыре белые русские борзые, подвешенные за ноги и уронившие свои узкие головы на белый песок у ног фельдмаршала. За спиной фельдмаршала — янтарная колонна. Неудивительно! Янтарь — главная достопримечательность этих мест. Куски янтаря здесь везде — лежат в витринах. То темные, как гречишный мед, то светлые, как мед акациевый или липовый, они хранят в своих глубинах стрекоз и муравьев древности. Они экспонаты музея. Но они и сами музей…»
Яснов-Дунаев чувствовал себя как стрекоза и муравей из басни, которые жили столь различно, но несмотря на беспечность одной и осторожность другого, оба застряли навеки в глубинах янтаря. При этом он продолжал скользить вниз. Его внутреннее зрение наполнялось до краев образами янтаря, Геринга, борзых, обнаженных девушек, лепестков сирени, орангутангов, дымовых волокон, детей. Напоследок ему показали видение-сувенир. Небольшая копия избушки, выточенная из янтаря. Можно было узнать ее наличники, и покосившуюся крышу, и даже сарайчик, не так давно пристроенный Поручиком. Но все — из янтаря. По крыше Избушки вилась надпись «На память о Кенигсберге», а по янтарным «бревнам» шла другая надпись, шрифтом помельче: «Лишь звездное небо над нами и нравственный закон внутри нас».
Дунаев ощутил сильное желание схватить этот сувенир. Но тут раздался звон, отозвавшийся эхом во всех надломленных этажах небес. Серая веревка, на которой он висел, лопнула. Повешенный стал стремительно падать.
Он очнулся возле догорающего костра. У самого лица топорщилась брошюра Арзамасова.
Дунаев привстал. Посмотрел на костер, на ночь. Прошло, наверное, часа два, не больше, с тех пор, как он выпил лекарство. С удивлением он ощупал себя руками. Потрогал горло — никаких следов петли. Жив! Как будто и не было никакой смерти. Хотелось целовать траву, обниматься с деревьями Он встал, подошел к воде. Над рекой по-прежнему стоял плотный туман. С другого берега не доносилось ни звука, ни проблеска. Плот, сооруженный мальчишками, попался ему на глаза.
«А что, неплохой плот!» — весело отметил про себе Дунаев (теперь ему вообще все нравилось).
Он столкнул плот на воду, прыгнул на него, оттолкнулся от берега длинной палкой. Течение подхватило плот и понесло. Несло сначала медленно, застывая в прибрежных заводях, но парторг умело орудовал палкой, выводя плот на середину реки, и тут уже было хорошее, уверенное течение.
Ему вспомнилась его иномирная любовница-девочка, любившая бросать вещи в реку. Он подумал о ней с резкой, почти мучительной любовью. Страшно захотелось вновь увидеть ее ясные, внимательные глаза, ее тонкую руку, и жест броска, и ее усмешку, с которой она кидала в воду предмет, поцеловать ее рот, пахнущий рекой, и темные полузеркальные волосы, словно бы отразившие взмахи весел и скольженье лодок.
Он лег на плот. Вода тихо шелестела, пробегая мимо. Над самым лицом Дунаева летели волокна ночного тумана. Доктор Арзамасов прописал правильное лекарство. Дунаев теперь чувствовал себя выздоравливающим. Выздоравливающим от долгой и сложной болезни.
Он больше не хотел «выйти на контакт», не интересовался «починкой магической техники», не желал даже слышать Машеньку и ее стихотворный лепет внутри головы. Он больше не хотел воевать — ни с людьми, ни с демонами, ни с богами. На родной земле еще теснились враги, но парторг ощущал, что они обречены. Красная Армия и без него вышвырнет их за пределы СССР.
Он выполнил свой долг.
Единственное, чего он желал, — еще раз увидеть Синюю и сказать ей, что любит ее. Зачем нужно признание в любви, он не знал, но чувствовал: это необходимо сделать. Слово «любовь» должно быть произнесено. Это слово обязано прозвучать, каким бы ужасом оно ни наполнялось.
Ему неожиданно вспомнилась его жена Оля, которую он называл Соней (она любила поспать). Вспомнилась большая комната, где они жили, и как Оля-Соня, надев очки на свое овальное лицо, читала ему вслух Марка Твена, повесть о Геккельбери Финне, который тоже плыл на плоту по большой реке, по Миссисипи. Тогда парторг слушал, отжимаясь от пола и поднимая блестящие гантели, но это не мешало ему напряженно внимать рассказу о беспризорнике, выросшем на кухонных задворках. Он сам был когда-таким же.
Особенно волновал его эпизод, когда Гек Финн, скрываясь от всех людей на речном острове, видит плывущий дом, забирается в него, и в одной из наклоненных набок комнат этого дома он обнаруживает голого мертвеца. Дунаев вспомнил странную дрожь, похожую на озноб среди летнего дня, которую он испытал, слушая о плывущем доме и о голом мертвеце.
Соня со своим мужем почти никогда не разговаривала. Она была надменна и считала супруга малоразвитым. Зато она не устраивала сцен, к превратностям жизни проявляла равнодушие и любила читать ему вслух, думая, что это развивает его. Любила стихи Гумилева, пока того не расстреляли. Дунаеву вспомнилось, как она читала ему стихотворение Гумилева «Звездный ужас». Речь шла о каких-то древних людях, блуждающих по первобытной местности. Люди эти не смели поднять глаза к небу и взглянуть на звезды, потому что там «кто-то ходит между звезд». Если же кто-то из людей взглядывал на звезды, то умирал. Присутствовал пригнутый, но мощный старец, родоначальник этого племени, причитающий о звездном ужасе.
Этот старец, властитель, использовал звезды как смертную казнь — провинившихся клали на землю, лицом вверх. Увидев звезды, они умирали. Как-то раз таким образом положили девочку — она не умерла, но запела. Стали класть и еще людей — они смотрели и пели. Старец куда-то побежал, терзая свое лицо. Он понял, что люди нового поколения — это уже не люди, они больше не подчиняются законам жизни. И он горько оплакивал те счастливые и темные времена, когда люди боялись звезд.
Словно отвечая его мыслям, туман начал распадаться на отдельные клочья, и парторг снова увидел звезды. В их ярком свете он понял, что сжимает нечто в ладони. Он повернул голову, разжал ладонь и взглянул. На ладони лежала новая, непочатая ампула безымянного лекарства. Прозрачная, как леденец.
Не успев даже подумать ни о чем, он вскрыл ампулу и опрокинул ее содержимое в рот.
«Вот! Только звездное небо над нами и нравственный закон внутри нас!» — произнес он громким и как бы «сытым» голосом, откидываясь на настил плота.
глава 31. Агент и Польша
Длинный железнодорожный состав двигался сквозь светлый сосновый лес. Между деревьями сверкало серо-синее море. Балтийское море.
Затем состав остановился, посыпались из вагонов солдаты в тяжелых шинелях, забегали вдоль поезда. Пронеслось сообщение, что впереди полотно заминировано. Откуда явилось это знание — непонятно. Выслали вперед саперов с конвоем. А пока приходилось ждать.
Небольшая группка офицеров медленно шла вдоль поезда, блестя сапогами. Один отстал, закуривая. Ветер с моря мешал ему.
Дверь ближайшего вагона распахнулась, и на железнодорожную насыпь спрыгнул еще один офицер, в светло-серой эсэсовской шинели с черным воротником. Спрыгнул довольно легко, как спрыгивают из вагона люди худощавые, спортивные. Поправил фуражку.
Закуривающий посмотрел на него, прищурившись, из-за ладоней, сложенных лодочкой. Смотрел, медленно узнавая.
— Юрген. Юрген фон Кранах. Неужели ты? Спрыгнувший обернулся, заслонившись от солнца.
— Аксель Адлерберг. Ха! Вот не думал, что встречу… В таких-то местах. А впрочем…
Они обнялись. Когда-то вместе учились в Марбурге, буршествовали, пили белое и красное вино, говорили о девушках и о философии. И с тех пор не встречались. А теперь привелось встретиться случайно, на войне, возле тщательно охраняемого поезда.
Пока они задавали друг другу вопросы, которые задают друг другу при внезапных встречах старые студенческие товарищи, много лет не имевшие друг о друге вестей, каждый разглядывал другого, думая о тех изменениях, которые внесли в знакомый облик военная форма и прошедшие годы. Аксель отметил про себя шрам под глазом Юргена, отсутствие усов и монокля, худобу, загар, молодость и что-то странное в глазах, что-то новое, одновременно дикое и смущенное, как если бы встретились они не на войне, а, например, в церкви или в публичном доме, куда каждый из них зашел украдкой. Юрген же обнаружил, что его студенческий товарищ совершенно не изменился с давних пор: все то же белое лицо и веснушки, все те же темные глаза, та же сутулость, забавная в сочетании с кожаной шинелью и черной фуражкой.