Павел Пепперштейн - Мифогенная любовь каст, том 2
Он шел, бодро насвистывая, По еле заметной тропе. Вскоре начались заболоченные участки леса. Дунаев стал с каждым шагом проваливаться в темную торфяную воду и в грязь. Сначала ноги погружались в чавкающую почву по щиколотку, затем по колено. Вдруг он провалился по пояс. Уверенности и бодрости в его душе заметно поубавилось. «Провалился, — мрачно подумалось ему. — Провал. Это провал. Провалил дело».
— Провалил тело! — запищало что-то внутри головы.
Ему вспомнились слова врача: «Если сейчас отнять у вас бред, вы просто провалитесь…»
Так он это и сделал, этот доктор. Он отнял у него бред! Все объяснил, растолковал… После такого бред разве выживет?
— Так он же враг! — осенило парторга. — Он вообще — главный враг! «Враг» и «врач» отличаются лишь последней буквой. ОН ЖЕ ВОЗГЛАВЛЯЛ вражескую иерархию!
С трудом, уцепившись за ствол дерева, он выбрался из вязкой трясины и сел на какую-то корягу. Он был мокр, его трясло от холода. А вокруг была ночь.
Двигаться дальше в глубь леса казалось явным безумием. Болота здесь непроходимые — вспомнилось ему. Да и куда идти?
Он решил возвращаться обратно в Воровской Брод.
Пошел в обратном направлении. К счастью, он не успел слишком углубиться в лес. Вскоре между расступающимися деревьями замаячил впереди какой-то огонек. Не сводя с него глаз, парторг шел, проваливаясь в ямы, полные воды, и перелезая через поваленные деревья. Огонек увеличился, превратился в дальний костер. И парторг вышел на луг.
Это догорал тот самый костер, который он видел из окна Арзамасова. Горели какие-то старые заборы, сваленные в кучу. Вокруг — никого, только живой огонь исполнял здесь свой танец для самого себя. Да возвышались рядом «гигантские шаги». Село за рекой скрылось за пеленой ночного тумана. Оттуда не доносилось ни звука. Собаки не лаяли, не горело ни одно окно.
Дунаев присел к костру. Вокруг всюду валялись доски, палки, местами обугленные. Дунаев разглядел наполовину сожженный наличник от окна, расписанный аляповатыми цветами. Из подобного рода вещей какие-то, видимо, ребятишки соорудили днем плот — сейчас он лежал у самой реки, наполовину вытащенный на берег — неряшливый, увенчанный мачтой с поникшим флажком.
Парторг собрал охапку древесного мусора, кинул в огонь. Костер разросся, выше поднял к небу свои танцующие языки, свои жадные потрескивающие обострения. Это было очень кстати — Дунаева бил озноб, он совершенно промок и продрог в лесу. Жар костра внушал ему ликование.
— Гори, гори, ебаный в рот! — шептал он, глядя в огонь.
Костер пылал, но Дунаеву этого показалось мало. Он увидел валяющийся в траве топор, схватил его и направился к «гигантским шагам».
— Поигрались — и хватит! — сказал он и, крякнув, с размаху всадил топор в основание столба. — Таперича погреемся.
Он рубил столб с энтузиазмом, с покрикиванием и приплевыванием, надеясь, что все это поможет ему согреться. Наконец столб застонал и, дав длинную трещину, рухнул, разбросав по земле свои веревки с петлями для ног. Колесо, которым он был увенчан, соскочило и укатилось куда-то в темноту. Дунаев быстро порубал столб на дрова, угостил ими костер.
Уже не костер, а столб огня с гулом вздымался теперь в небеса. Дунаев стал постепенно согреваться. Сейчас бы глоток водки… Но водки не было. Парторг от нечего делать решил почитать брошюру Арзамасова. Вытянул ее из кармана. Вместе с ней выкатилась одна из ампул, врученных ему врачом.
— А, это ты, безымянное лекарствие, — хмыкнул Дунаев и снова посмотрел ампулу на просвет. Теперь в ней играл огонь. — А что, собственно, маг я или не маг! Авось просохну… — с этими словами парторг одним движением пальцев вскрыл ампулу и опрокинул ее содержимое в рот.
Вкус химический, обычный, как у всех лекарств. Он успел еще раскрыть брошюру и прочесть посвящение:
«Моему глубокоуважаемому учителю И.Сеченову посвящаю эти заметки».
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Дорогая Таня!
Извини, что давно не писал тебе. Да и это письмо ты не прочтешь, поскольку в нем я собираюсь лишь мысленно описать тебе, как твой фарфоровый мальчик стал соучастником преступления. Причем преступления, совершенного против твоих соотечественников. Но руки мои не обагрены кровью. Они умерли бескровной смертью через повешение. Я не заведовал казнью, не отдавал распоряжений. Смит и Вессон сделали все за меня. Я просто присутствовал. Но этого ведь достаточно. К тому же мое присутствие запечатлено кинокамерой. Так что, видишь ли, я теперь убийца. Пять человек. Пять партизан из отряда того Ясного, о котором я писал тебе. Меня теперь преследует английский язык, видимо, это наказание за мои преступления. Ведь английский язык — это язык совести. Мы захватили их среди болот, остальные погибли в бою с мускулистыми папуасами — носильщиками поклажи. Но и папуасам пришлось несладко. Болотные постояли за себя. «Дорого продали лорды головы, шпаги, баронства…» Я все смотрел в лица трупов, смотрел в лица пленных, думая увидеть лицо их командира, знакомое мне по моим сновидениям. Но его среди них не нашлось. Конечно же, он ускользнул. Могло ли быть иначе? Вечно ускользающее «Я снов». Ускользающая ясность… Остались простые. Я сделал для них то, что мог — избавил от допросов, от издевательств. Вместо этого я приводил их в деревенскую горницу, украшенную так, как русские украшают комнаты, где лежит покойник — лампада под иконой, остановленные часы с разбитой вдребезги кукушкой на бревенчатой стене, зеркала, занавешенные рушником, «кутья» (сладкое ризотто с изюмом и медом) на лавке. На столе, по моему приказанию, лежал лысый, рыжеватый человек в темном костюме. Он лежал неподвижно, старательно изображая мертвого. На стенах комнаты висели русские лубки в рамках, некоторые времен еще наполеоновских войн. Густав Гнесс, руководитель нашей экспедиции, был страстный собиратель русских лубков и народных олеографий, раскрашенных от руки. Особенно он любил лубки, воспевающие русскую удаль и славу русского оружия. Лубок и тело! Странно как-то переводить взгляд с этих яблочноликих румяных баб, раскачивающих на вилах французского карлика, с раскоряченных казачков, нанизывающих на штык синего шведа, снова и снова переводить свой сияющий взгляд со всей этой дребедени на скромно одетый псевдотруп в начищенных гражданских ботинках, лежащий на сельском столе. В сочетании неподвижного человеческого тела и лубочного изображения есть нечто… Я не смогу объяснить тебе.
Я вводил их поодиночке. Руки у всех оставались связаны за спиной. Иначе бы эти руки сразу же ухватились бы за мое горло. Я указывал им на псевдотруп. На лице у него трепетал отсвет лампады. Задавал несколько несложных, «наводящих» вопросов. Они не реагировали.
Итак, не очень-то он и похож на Ленина. В их угрюмых лицах я не приметил никакого узнавания.
Был один неожиданный сентиментальный эпизод. Вообще-то они не разговаривали со мной. Но в какой-то момент, когда их уже собирались уводить, один из них — светлоглазый, загорелый парень — вдруг стал странно ежиться, поводить плечами, как будто по ним кто-то бегал, потом он протянул ко мне связанные руки, и я увидел, что из рукава у него выглядывает белый мышонок с красными вампирическими глазенками.
— Please, take care about my pat, — произнес партизан.
Я даже не удивился, что он обращается ко мне по-английски. So, I take care about his pat. Every day I fead him with small pieces of fat, carrot, bread and potatoes. Also I bring him milk. He lives in the shelter. I want take him alone to Berlin. May be, I will present him to you — you'll love this little angel with bloody eyes. Я назвал его Макс в честь Макса Шрека, сыгравшего вампира из Носферату.
Их повесили, как водится, на рассвете, в воскресенье. Кинооператор и фотограф так и сновали вокруг виселицы. Солдаты согнали селян. Напоследок светлоглазый парень что-то произнес. Я не очень расслышал, так как стоял далеко и смотрел в сторону. Я постарался быть пьяным в то утро. Видимо, он обращался к нам, а не к селянам, так как говорил по-английски. Немецким, видимо, он не владел. В его речи мелькнуло что-то про зубных врачей. Я не очень понял. Густав Гнесс во время казни смеялся и курил. Он сказал, что для него это дело привычное. На следующий день он исчез. Мы нашли его на опушке леса — он висел на верхушке огромной сосны, очень высоко. На его лице было написано синими чернилами: «Здравствуй, товарищ фашист». Убили и Смита. А Вессона кто-то напугал — он перестал говорить (и раньше-то был немногословен), впал в тревожную апатию. К тому же его постоянно тошнило. Его отвезли к врачу, в соседнюю деревню. Не знаю, стало ли ему лучше.
Я тоже готов к смерти, но пока что чувствую себя хорошо.
Вчера целый день провел в седле — скакал в одиночестве по пустым окрестным полям. Как мне описать тебе эту дымку, этот низкий русский туман над самой землей и его поползновения..?
Ты сама знаешь. Я был хорошей мишенью — там, на этих полях. Но никто не попробовал. Никакая птичка не просвистела над моим сердцем. Странно. Гнесса так тщательно охраняли. А я вот… Возвращаясь, встретил старика. Он поклонился, ломая шапку. «Мышак-то здоров, барин?» — спросил старик застенчиво, сквозь усы. Я сначала не понял, наклонился к нему с лошади (мне показалось: мышьяк то здоров?). Он повторил вопрос. Я сообщил ему, что альбинос здоров, благоденствует. «Ухаживайте хорошенько, — улыбнулся туземец. — А то, неровен час…» Я кивнул и ускакал.