Эльфрида Елинек - Дети мёртвых
Там, в углу, стекает вниз эта тёмная жидкость, которую родители мальчика, однако, не видят, потому что таращатся в ящик для дураков. Кажется, что-то торопится вниз, чтобы добраться до безопасного места на полу. При этом присутствуют два зрителя плюс их произведение. Малец — единственный участник на поле телевизионной игры, который смотрит не на экран, где видимость подкрадывается к людям ощупью, с кнопки на кнопку, чтобы они забыли про свои обязанности и сдались без сопротивления, в удобной ручной упаковке. У ребёнка совершенно тёмные глаза без зрачков, он уставился ими на ручеёк, который быстро ширится, выбиваясь из темноты комнаты, тогда как на кухне рутинно ротирует посудомоечная машина, выщелачивая, вылущивая и выхолащивая красивый фарфор. Наконец-то отец, которому положено бдить за своими родными, что-то учуивает и против ветра, который напустил конферансье (наверное, он думает, что совсем один — там, где он этому предаётся!), настораживается и спрашивает, что это и где это, уж не у верхнего ли соседа ванна дала течь. Тот и без того считает, что ему позволено срать нам на голову Отец устремляется с дивана, который недавно заново обили. Вот он входит в поток. Но и там, в тени, назревает какая-то течь, будто кто-то пролил там своё молоко. Палец отца, которым он туда сунулся, становится красным. И тут эти волосы! — которые в первую голову отвечают за нашу красоту, почему мы и должны правильно выбирать шампунь и ополаскиватель. С потолка комнаты стекает кровь с волосами, щупальца принципиально иного существования. Впечатление — сильное. Ого, человеческая масса, которая вместе с тем взрывает всякий человеческий масс-штаб, хлынула в эту телевизионную комнату и медленно, но верно выходит из берегов. Кто бы мог подумать: то, что происходит на экране с верхушкой наших братьев, может произойти и с нами, и даже может пробиться на экран! Событие пока что держится и придерживается меры (умеренность в установлении меры. Подлинность — мера всему), но уровень на нашей водомерной рейке ползёт к катастрофическим делениям. Отец влагает персты (неверующий, как десять апостолов, которые знали Иисуса лично и не могли себе представить, что он станет таким знаменитым) в стену, но уже нетвёрдо стоит на ногах. Волосы падают с потолка уже повсюду, будто сено мечут в сарай, и здесь его надо подбирать вилами, поскольку это субсидированный отечественный продукт, который сопутствует нашим мыслям и всё прибывает: ведь волосы коренятся близко к мозгу и наверняка нахватались тайн, которые потом разнесли по свету дамы и господа в штирийских национальных костюмах или весёлых суконных шинелях. К тому же люди теперь беззастенчиво сводят знакомство с пуговицами из человеческого рога, так точно, и одежда отчётливо говорит по-немецки, и она нещадно бьёт, когда говорит с нами цветочками своих галстуков. Теледиктор и его чёрная дама должны ведь диктовать нам, что делать и что смотреть. Их слова отполированы скребком. Эти люди не держатся подолгу и предназначены для скорого употребления, они всегда в наличии и восполнимы.
Мать вскакивает, пастушка, у неё у самой волосы встали дыбом, подбегает к отцу, поскольку вторая мысль матери — защитить своего косудёнка, однако толстая коса Гретхен, которой мёртвая женщина когда-то напрасно пыталась замаскироваться, прибегая и к костяной ручке зонта, и к защитному приёму, каким владеют все Гретели в наших местах, эта коса теперь сброшена якорем матери на голову — момент, я вижу, мать зашаталась и рухнула! Как же тяжела нам история нашей родины, если мы норовим торговаться даже сами с собой! Отпускники из-за границы отворачиваются и покрывают головы, — как они могут снять с нас мерку и брать пример, если мы сами постоянно срываем все свои меры? Они даже не хотят произносить наши священные имена, и так и надо, поскольку мы ведь сами себе боги. У нас нет точек соприкосновения, чтобы с нами мог связаться каждый, кто захочет. Кровь бурлит и завивается всё более тугими белокурыми жгутами, которые в огне чернеют, так, готово, теперь пора: весь народ Авраама сбрасывает свой волосяной покров, Красное море, которое второй раз уже не расступится, поскольку слишком многие пытались выхлебать его большими костяными кружками, старый местный обычай таков, что после того, как соседи в пивной потягаются между собой на пальцах, они могут говорить друг другу ТЫ. Пиво при этом тоже пенится, оно ещё только наполовину вылилось из бутылки, а тут уже такое! Вообще, телевидение могло бы давно предотвратить эти ужасные злодеяния, потому что мы могли бы наблюдать самих себя в перекрестье прицела. Мать вслепую ощупывает лежащего в постели сына, и вдруг оказывается, что он вдвое больше её самой. Мать, выпучив глаза, смотрит на него всё своё последнее мгновение — должно быть, это конец сотворенного мира; где её муж, жопа, который всё это натворил? Но он сам лежит, поверженный, словно пожертвованный, на полу. Никакой отец («Мы оба вернёмся из шахты домой») не принёс бы богу в жертву своего сына, потому что никакой бог не потребовал бы этого от него. Но МЫ это сделали! Мать падает, и мать-отец разом принимают облик сына. Их участь не так печальна, ибо как раз началась телевизионная реклама, когда можно поднять голову с плахи в промежутке между двумя лобными местами вечернего сериала и дать на себя пописать. В основе этого рекламного телевидения лежит огонь невежества, который так и хочется потушить, чтобы мир наконец вернулся в Ничто, м-да, заблуждение: не оно носитель зла, но и впадать в него не надо уж так часто. А то ещё купишь, неровён час, не ту марку автомобиля.
Сено волос теперь так и мечется, уплотняясь в стога, и душит эту образцовую семью, которую мы специально подыскали, чтобы выстроить вокруг неё наше здание, их разметало, как горшок мечет цветы, забило ими все щели комнаты. Последней в это пришлось поверить и автомобильной рекламе. Одна из красивых, поблёскивающих лаком машинок для езды с милым личиком говорит о своей низкой потребительской и высокой цене общения и связи, из всего духа человеческой массы высвечивается маленькое светлое пятнышко, в котором стоит ребёнок и смотрит, как родителям приходится скрываться без права возврата из-под их сооружения. Автомобиль между тем поставлен в средний класс между духовными инжекторными и воздушными карбюраторными, ибо машины высшего класса, эти боги и спасители, рекламы избегают, чтобы не гневить остальных людей и не доводить их до производства избыточных газов! Ребёнок голыми руками раздвигает волосы, легко, как занавес, переступает через родителей и протискивается сквозь плетения, которые выросли на его маленьком мире, слишком долго отвёрнутом от солнца из-за тайного сговора (по утрам прибор слишком часто работал впустую, а его хозяйки не оказывалось под рукой, потому что она ушла за покупками). Теперь мы должны направиться к двери и посмотреть на другую персону, которая там ждёт, пожалуйста, поприветствуем.
В ночь с 14 на 15 ноября сего года мои старые родители и я были подняты из постелей и отправлены на сборный пункт. Мой 75-летний отец в ответ на простой вопрос о полномочиях одетого в гражданское представителя органов был избит. В последующие дни он должен был получить аудиенцию у вас, господин рейхскомиссар, но не был к вам допущен. Чувствуя себя поэтому полностью бесправным и беззащитным, он в этом отчаянном положении в тот же день покончил жизнь самоубийством в саду своего маленького деревенского домика. Мой отец был коренной венец, за свою 75-летнюю жизнь не преступал ни политических, ни иных законов. Он имел безупречную репутацию и славился своей порядочностью.
Комната, в которой так тихо и всё же так много говорили, теперь кирпич из человеческих останков, который сидит у нас в печёнках и давит нам на уши, а реклама шампуня от перхоти так и будет взывать к сердцам и бумажникам тех, кто сейчас распахнёт дверь — по крайней мере, судя по звуку. А может, никто и не заметит; что лавиной волос завалило всю семью вместе с их пожитками. На лестничной клетке, во всяком случае, ничего не заметно. Бывает, лежат уже настоящие мумии, не открывая больше ни окон, ни дверей, это граничит с высокомерием — думать, что кто-то будет нами интересоваться после того, как мы исчезли. Так, например, выпадают из мира те женщины, которые не смогли вовремя использовать свои тела, эти горящие артикулы, хотя получали инструкции по их применению. Каждый человек — собственные покои, а другие лишь преспокойно учиняют там беспорядок.
К двум женщинам, которые болтают, перегнувшись через окно во двор, возвращается ребёнок. Одна из них — Гудрун Бихлер, она с любопытством вышла из квартиры в коридор. Убитая сестра, которую она сейчас обняла за плечи, закрывает шею ладонью и то и дело слизывает из уголка губ набегающую кровь. Гудрун Бихлер и мёртвая медсестра, проводница смерти и её подопечная, которую забрали, чтобы из ячеек сети смогли вылупиться ещё несколько куколок и проникнуть в пространство и время, откуда они были изгнаны — слишком быстро, даже не заметив; итак, обе женщины, почти ещё девочки, смотрят сквозь грязное окно коридора вниз, на замощённый пластырями булыжников двор. Там очередная группа дожидается своей экскурсии, мужчины и женщины в неброской уличной одежде. Мужчины не воюют и не охотятся. Женщины не оберегают и не используют. Они праздно слоняются, шаблоны, из которых уже второй раз вырезаны очертания людей, теневые портреты в стене, от которых отступились их школьные товарищи, — это не фокус, ведь можно расщепить даже атомы. Если уж столько людей могло исчезнуть, не вызвав в оставшихся никакой тревоги, какая обычно поднимает вой, стоит только задеть крыло машины (такое слышишь на каждом углу), то ведь некоторые из исчезнувших так же незамеченно могли и вернуться и снова попасть нам прямо в пасть — капающая, свежеразмороженная добыча. Но этого не получается, тогда из нас тут же разражается война, и мы вынужденно начинаем знакомиться между собой и становимся пацифистами, теми же, какими и были, только иначе. Мы объявляем неделю открытых дверей, чтобы надавать чужим по ушам, никуда для этого специально не отправляясь. Такое прощание далось бы нам тяжело, наши семьи были бы вырваны из привычного уюта, потому что одного члена не хватало бы. И самолётные диспетчеры почему-то всё бастуют. Кого мы не знаем, того ведь у нас и не отнимешь. Вкуснее всего есть дома. Поэтому теперь может статься так, что войны больше не будет. Нет, мы никуда отсюда не уйдём!