Павел Пепперштейн - Мифогенная любовь каст, том 2
Он поцеловал спящую Глашу и осторожно вышел из баньки, полной грудью вдохнул предутренний воздух.
«Хорошо! Пора, значит, в дорогу. Засиделся здесь», — подумал он.
На следующий день, когда все сидели за столом и ели, парторг спросил:
— Вчера что, была пасхальная ночь?
— Да что ты, батюшка, — откликнулась Ангелина. — Уже две недели как Красную Горку перевалили. Ты тогда весь без сознания лежал, умирал вроде как… Думали, на Светлое Воскресенье и отойдешь с Богом. Ну да Глашка выходила тебя.
— Да, спасли вы меня, хозяева дорогие. А нынче Бог в дорогу трогает меня, — произнес Дунаев и встал.
Он взял посошок, предложенный хозяевами, отказался от узелка, собранного в дорогу Глашей.
На прощанье поцеловал ее в лоб и перекрестил.
— Ну, желаю тебе родить легко. Мальчик будет. Назови Алексеем, как отца его. А когда подрастет, подари вот это. — Он протянул Глаше страницу из журнала «Звезда». — Скажи, передавал дядя Володя Дунаев. Ну, с богом.
И он тронулся в путь, сопровождаемый девчонкой-проводницей, которая взялась отвести его до Воровского Брода. Шел, обратив лицо вверх, как все слепцы. Вослед ему плыл шепоток чернодеревенских людей:
— Святой человек. По монастырям пошел, молить, чтобы мир войну отогнул.
Господень лес! Снова, снова ты принимаешь путника! Твои грязные дикие тропы, твои мокрые деревья, твои усмехающиеся дупла и трещины в коре, твои овражки, и мохнатые птицы, и ветер, украдкой дующий между елями! Кто ведет нас сквозь тебя? Только наше безумие способно протянуть нам руку. И еще девочки. В платочках или без платочков, в ситцевых платьицах и без платьиц, девочки с оцарапанной щекой, девочки с серыми блестящими глазами, безответственные девчурки, словно бы задохнувшиеся от хохота, безответные деревенские и бледненькие городские, смолянки и пионерушки, что от слова «пион», воспетого японцами и их фонариками… Одна из таких, еще не рожденная в мир, почивала в голове путника, другая вела сквозь лес, но он не чувствовал, не видел ни той, ни другой. Он не знал, нашелся ли он или, наоборот, потерялся в тех концах жизни, где жизнь уже неспособна перейти в смерть, потому что и жизнью-то уже не является она. Она… После грибов он был словно пьяный, шатался и часто падал на мох, но его поднимал детский голосок, неустанно повторявший: «Пошли, дядька! Пошли!» Он вставал, ловил в темноте слепоты ее руку и снова брел, часто ударяясь лицом о колкие ветки и не пытаясь уклониться от них. Попадись ему в руки бутылка водки или даже отвратительного самогона, он выпил бы ее до последней капли, так как опьянение не желало проходить, оно хотело усугубляться, оно желало дойти до абсолютной, визжащей степени.
«Допился до поросячьего визга», — подумал парторг, с удивлением припоминая, что вообще не пил спиртного.
Но постепенно он трезвел. Потом он заснул на пригорке, а когда проснулся — увидел, что лес вокруг стал слегка видимым. Серели стволы, серебрилась трава, и где-то далеко щурилось темно-перламутровое небо. Прямо перед ним, на фоне как бы подводной серебристости (это был рассвет), стоял силуэт маленькой девочки, словно бы вырезанный из черной бумаги. Она стояла неподвижно, потом сделала несколько танцевальных движений, вроде бы вращаясь вокруг своей оси.
— Проснулися? — осведомился участливый детский голосок.
— Как звать тебя? — спросил парторг, тяжело приподнимаясь. — Дуняша?
— Нет, дяденька, звать меня Ваша. Вашенькой кличут, — ответила девочка.
— А, — откликнулся парторг, будто что-то поняв. — Ты из Черных, значит. Мы, видать, вышли за пределы… Отдалились от Черных… Так?
— Я из Ежовки, — просто ответила девчурка. — А вас велено до Воровского Броду отвести, к дохтуру.
— А дорогу знаешь? — недоверчиво спросил парторг.
— Как не знать, — девочка, точнее силуэт девочки, усмехнулась.
— Ну пошли тогда. Мне доктор не помешает. Я совсем сошел с ума.
Девочка бодро поскакала вперед, а он двинулся вслед за этим тонким силуэтом, похожим на брызги чернил.
— У школьницы пальцы в чернилах… — механически повторил Дунаев строчку из забытого еще до Февральской революции стихотворения:
У школьницы пальцы в чернилах,
А губы слаще, чем мед,
И кто-то стоит под обрывом
И ждет ее, ждет.
То гимназист в распахнутой шинели
С лицом, истерзанным любовью
(Она же где-то там взлетает на качелях:
Коленки в ссадинах, испачканные кровью).
То офицер, еще не знающий войны,
Недавно названный «поручик»,
Не сводит глаз с ее танцующей спины,
Сжав в кулаке заветный ключик.
Она кокетка, спору нет,
Терзает душу гибким станом,
Но кто-то входит в лазарет,
Когда война идет по странам.
Она теперь тебе сестрица
В крахмальном чепчике с крестом,
Порхают темные ресницы
Над бледным раненым бойцом.
Она теперь тебе сестричка,
Она подносит горький чай,
Она споет тебе, как птичка,
И поцелует невзначай.
И нежность в голосе ленивом,
На тонких пальцах — темный йод.
Но ты же знаешь — под обрывом
Там кто-то ждет. Там кто-то ждет!
глава 28. Белоруссия
Кранах не погиб. Группа Креспина, поднявшись по крутому склону Эльбруса, обнаружила его на вершине в бессознательном состоянии. Некоторое время он провел в больнице, в Берлине. Но серьезных обморожений не нашлось. Вскоре снова приступил к работе. Его наградили Железным крестом с дубовыми листьями (на память о том, как я «давал дуба» — подумал фон Кранах по-русски). И он сделал еще один шаг в своей карьере. Но что-то изменилось в нем.
К его удивлению, шеф проявил заинтересованность в безумном проекте с изготовлением второй мумии Ленина. По концентрационным лагерям проведены были специальные поиски проведены были обследования заключенных, и в результате обнаружили одного человека, военнопленного, сержанта английской пехоты, которого сочли достаточно похожим на Ленина. «И параметры их тел совпадают», — вспомнилась Кранаху фраза из его сна.
Этот человек мгновенно был записан умершим во всех документах. И будучи в реальности еще совершенно живым, но формально уже совершенно мертвым, он предстал перед Кранахом. Зачем? Этого Кранах и сам не знал. Он понятия не имел, о чем ему говорить с этим человеком: готовить его к будущей роли, что ли? Но к этой роли его должны были подготовить умелые руки специалистов-мумификаторов, когда придет нужный час. Этот мрачный час все не приходил. Кранах как-то оттягивал это, понимая нелепость затеи. Но он понимал также, что шеф его — человек благоразумный, он догадывался, что означает эта возня с рыжим английским сержантом. Это могло означать только одно — «Вальтер» больше не верит в возможность германской победы в войне. И начинает заранее готовиться к атмосфере мистического ужаса, который может овладеть руководством Рейха перед концом. Эта атмосфера уже ощущалась, зародившись после Сталинграда как россыпь мрачных зерен, давая новые всходы после каждого поражения, после каждого отступления немецких войск. В этой помутненной атмосфере именно такие сюрпризы, как ложная мумия, могли вдруг пригодиться. «Вальтер», видимо, считал, что следует обзавестись такими «сюрпризами-капризами», и чем гротескнее они — тем, может быть, лучше. А между тем, английский сержант был действительно похож на Ленина. Правда, глаза у него оказались не карие, а водянисто-зеленые, флегматичные, без ленинского блеска. Впрочем, у мумии Ленина глаза закрыты. Вообще сержант оказался на удивление неинтересным человеком. Кранах пытался беседовать с ним по-английски, но сержант интересовался только разными сортами табака.
Он не знал, что с ним собираются сделать, однако не спрашивал, зачем его изъяли из лагеря, зачем для него шьют черный костюм-тройку, зачем рекомендуют растить специальную бородку и одевать старомодные шелковые галстуки в крупный горошек и хорошо начищенные ботинки со шнурками. Он не спрашивал — возможно, руководствуясь старинным правилом рыцарей короля Артура: «Никогда не задавай вопросов!» А скорее, просто был переполнен флегмой. Кранах, ощущавший по отношению к этому хладнокровному человеку сильное чувство вины, дарил ему множество курительных трубок, приносил сигареты, сигары и мешочки с различными сортами табака — сержант интересовался всем, что имело отношение к курению. Он занимал благоустроенную камеру в специальной секретной тюрьме, и эта камера и сам ее рыжеватый лысый обитатель вскоре сделались так прокурены, что казалось, этот человек предугадал намерения своих тюремщиков и теперь мумифицирует себя сам, без посторонней помощи, пропитывая себя насквозь темными, горькими и клейкими табачными смолами.
— Самомумификация, — бормотал Кранах.
Он приказал, чтобы сержанта отлично кормили и доставляли ему спиртное. Раза три он обедал с ним в этой камере, преодолевая тошноту, выслушивая неторопливые рассказы сержанта о табачных смесях Фуэльта-Абахо и Ремедиос, о сигарах Васко да Гамы с Суматры, о фабрике Упманнов в Гаване, о человеке по имени Данхилл с острова Эспаниола, о тонких, Дамских, голландских «схуммельпеннинках» и прочее… Сержант описывал движения узловатых пальцев кубинского негра, когда тот скручивает в жгут свежие листья табака (и пальцы, и листья одного цвета — цвета зеленой грязи, потому что снаружи хижины зарядили тропические дожди). После сытного обеда они закуривали дешевые сигарки (других Кранах не смог раздобыть), и Юрген снова давился — давился дымом (он не любил сигары), давился английской речью — ему казалось, они говорят на языке утопленников и египетских мумий. Сержант, кажется, понимал, что его собеседник чувствует себя неважно, но не подавал виду и только изредка бросал на него прямой и слишком трезвый взгляд сквозь дым, взгляд жидкий и холодный, как вода в северной реке, словно бы говорящий: «And so what?»