Генри Миллер - Плексус
– Нельзя так обращаться с людьми. Это жестоко, – нарушила молчание Мона.
– Ты права, но он на это напрашивался, – ответил я.
– Зря ты его подначивал.
– Согласен, но он же несносный прилипала! Не мы, так кто-нибудь другой задал бы ему трепку.
И я начал излагать историю моего знакомства с Олински. Объяснил, что не раз пытался наставить его на путь истинный, переводя из одного регионального отделения в другое. И все без толку: любое назначение завершалось для него крахом. Всюду его дискриминировали и притесняли – по его уверениям, «незаслуженно».
– Меня там просто не любят, – жаловался Олински.
– Похоже, вас нигде не любят, – заявил я ему в один прекрасный день, вконец потеряв терпение. – Скажите на милость: что за муха вас укусила? – Никогда не забуду его затравленный, уязвленный взгляд, когда я выстрелил в него этим вопросом. – Нечего отмалчиваться, – снова заговорил я, – это ваш последний шанс.
Его ответ поставил меня в тупик.
– Видите ли, мистер Миллер, я слишком амбициозен, чтобы стать хорошим посыльным. Мне следовало бы занять более ответственную должность. С моим образованием из меня вышел бы неплохой управляющий. Я знаю, как уменьшить производственные затраты, знаю, как более эффективно вести деловые операции, знаю, как привлечь в компанию новые инвестиции.
– Погодите, погодите, – перебил я. – Неужто вам не ясно: у вас нет ни малейшего шанса стать управляющим региональным отделением. Вы просто спятили. Вы и по-английски-то не умеете толком объясниться, не говоря уж о тех восьми языках, о которых трубите на всех углах. Вы не знаете, что значит ладить с окружающими. Вы – источник общего раздражения, разве не ясно? Кончайте вешать мне лапшу на уши вашими грандиозными прожектами, скажите мне только одно: как вас угораздило превратиться в то, во что вы превратились? То есть в самого несносного, безмозглого и беспардонного типа из всех, кого я знаю.
На это Олински растерянно замигал, что твой филин.
– Мистер Миллер, – начал он, – вы же знаете, что я стараюсь, что я делаю все, что в моих силах…
– Дерьмо! – в сердцах воскликнул я, больше не в силах сдерживаться. – Скажите мне как на духу: почему вы уехали из Тель-Авива?
– Потому что я хотел выйти в люди, вот и все.
– Иными словами, ни в Тель-Авиве, ни в Булонь-сюр-Мер вам не удалось выйти в люди?
Он выдавил кривую улыбку. Я снова заговорил, не давая ему возможности себя перебить:
– А с родителями вы ладили? А друзья у вас были? Постойте, постойте, – тут я поднял руку, чтобы предупредить его протестующий ответ, – хоть одна душа на белом свете призналась, что без вас ей жизнь не мила? А? Что, язык проглотили?
Олински молчал. Еще не капитулировав, но уже отступив по всем фронтам.
– Знаете, кем вам стоило бы стать? – неумолимо продолжал я. – Дятлом.
Он все еще не понимал, к чему я клоню.
– Дятел, – терпеливо растолковал я, – это тот, кто зарабатывает на жизнь тем, что доносит на других, стучит на них, понимаете?
– Так вы считаете, я для этого создан? – взвизгнул он, вскакивая и напуская на себя вид оскорбленной добродетели.
– На все сто, – заключил я не моргнув глазом. – А если не стукачом, так палачом. Знаете, – я очертил рукой зловещий круг в воздухе, – тем, кто накидывает веревку на шею.
Олински нахлобучил на голову шляпу и сделал несколько шагов к выходу. И вдруг, повернувшись на каблуках, как ни в чем не бывало вернулся к моему столу.
– Прошу прощения, – вновь заговорил он, – а не мог бы я попробовать еще раз – в Гарлеме?
– Отчего бы нет? – с готовностью отреагировал я. – Разумеется, я дам вам еще один шанс, но уж точно последний, зарубите себе это на носу. Знаете, вы начинаете мне нравиться.
Моя последняя фраза, похоже, привела его в еще большее замешательство, нежели все сказанное ранее. Я чувствовал, что его так и подмывает спросить почему.
– Послушайте, Дейв, – сказал я, приблизившись к нему лицом, будто намереваясь доверить ему нечто важное и сугубо конфиденциальное, – я направлю вас в самое трудное из наших региональных отделений. Сдюжите там, так уж наверняка сможете работать где угодно. Но об одном должен вас предупредить со всей серьезностью. Когда заступите, не вздумайте конфликтовать в конторе, не то… – и я выразительно провел пальцем по шее, – смекаете?
– А чаевые там хорошие, мистер Миллер? – осведомился он, сделав вид, что не слишком обескуражен последним моим замечанием.
– Милый мой, в тех местах не принято давать чаевые. И не пытайтесь их вымогать, искренне вам советую. Каждый раз, приходя домой, возносите Господу благодарственную молитву за то, что вернулись живым и невредимым. За три последних года наша компания недосчиталась в этом районе восьми своих посыльных. Выводы делайте сами.
Тут я поднялся из-за стола, взял его за предплечье и проводил до лестницы.
– Послушайте, Дейв, – сказал я, пожимая ему руку на прощанье, – можете мне не верить, но я вам не враг. Может статься, вы еще скажете мне спасибо за то, что я откомандировал вас в худшее региональное отделение во всем Нью-Йорке. Вам еще многому предстоит научиться, столь многому, что даже не знаю, как вас напутствовать. Самое главное – научитесь держать язык за зубами. Улыбайтесь, даже когда у вас на душе кошки скребут. Говорите спасибо, даже если вам не дают чаевых. Изъясняйтесь на одном языке, а не на всех сразу, да и на том говорите как можно меньше. Выбросьте из головы бредовую идею стать управляющим. Постарайтесь стать образцовым посыльным. И не рассказывайте направо и налево, что вы родом из Тель-Авива: никому до этого нет дела, понимаете меня? Родились в Бронксе, вот и вся недолга. Не умеете ладить с людьми – прикиньтесь простачком. Вот вам на кино. Устройте себе выходной, посмотрите что-нибудь смешное для разнообразия. И от души надеюсь больше с вами не встречаться!
Спускаясь в тот вечер в подземку в обществе Нахума Юда, я вспомнил, как мы с О’Рурком по ночам делали вылазки в город. Именно к Ист-Сайду меня всегда влекло, когда накатывала неотвратимая волна ностальгии. Оказаться в Ист-Сайде было то же, что в отчий дом вернуться. Все здесь представало непостижимо родным, узнаваемым. Впору было подумать, что в предыдущей жизни я был аборигеном гетто. Больше всего поражало, как все в этих местах множилось, почковалось, разрасталось вширь. Набухало и давало побеги, победоносно пробиваясь к свету. Распускалось диковинными цветами, мерцая и поблескивая, как на сумрачных полотнах Рембрандта. Все, даже абсолютные мелочи, сияло и переливалось, становясь источником радостного изумления. Здесь был мир моего детства, причудливый и неповторимый, в котором самые обыденные вещи обретали сакральный смысл. Вокруг все бурно модернизировалось, а выброшенные за ненадобностью атрибуты прошлого становились для нищенствующих изгоев естественной средой обитания. В моих глазах они были воплощением канувшего в Лету жизненного уклада, при котором хлеб был еще хорошо пропеченным и вкусным; его можно было есть без масла и джема. При котором нездешний свет разливали по комнатам керосиновые лампы. При котором постели радовали просторностью и теплом, а старая мебель – комфортом. Меня всегда изумляли безупречная чистота и порядок, царившие под крышами этих обветшалых, будто на глазах крошившихся домишек. Нет ничего элегантнее, нежели отмеченное безукоризненной чистотой и гармонией убранство дома людей, пребывающих на пороге нищеты. Разыскивая пропавших подростков – служащих нашей компании, я попадал в сотни таких домов. И многое, что мы там заставали, казалось ожившей иллюстрацией к книгам Ветхого Завета. Вторгаясь из ночного мрака в поисках какого-нибудь малолетнего правонарушителя или мелкого воришки, мы уходили оттуда с чувством, будто преломили хлеб с сынами Израиля. Как правило, у родителей не было ни малейшего представления о том, в какой мир попадали их дети, становясь нашими посыльными. Почти никому из них не доводилось и ногой ступать на порог регионального отделения. Перебираясь из одного гетто в другое, они даже краем глаза не замечали, какие странные, иррациональные, сверкающие миры пульсируют за их пределами. Порой меня подмывало взять одного из таких родителей под руку и провести под ярко освещенные своды Нью-Йоркской биржи, дабы он мог узреть, как его отпрыск курсирует взад и вперед со скоростью пожарной машины, а вокруг бушует подлинный шабаш с участием сотен обезумевших маклеров, – шабаш, оборачивающийся азартной и доходной игрой, подчас приносящей его сыну семьдесят пять долларов в неделю. Некоторые из таких мальчиков на побегушках застревали в подобном амплуа до тридцати, а то и до сорока лет, даже становясь обладателями особняков, ферм, доходных домов, увесистых пачек акций с золотым обрезом. Банковские счета многих из них переваливали десятитысячный рубеж. И при всем том они оставались мальчиками на побегушках – оставались до гробовой доски… В какой нелепый, бестолковый, ни с чем не сообразный мир с головой окунается иммигрант! Да и у меня от него голова частенько шла кругом. Разве мне, имеющему за плечами все преимущества человека, родившегося и прожившего в США двадцать семь лет, не пришлось начинать свой путь к минимальному благосостоянию с самой нижней ступеньки? И разве не стоили мне немыслимых усилий те шестнадцать-семнадцать долларов, что я зарабатываю в неделю? А очень скоро тернистая писательская стезя лишит меня и этой малости, и тогда я стану беднее самого неимущего из этих безденежных иммигрантов. Мне придется, пугливо озираясь, просить по ночам подаяния чуть ли не на пороге собственного дома. Останавливаться возле окон роскошных ресторанов, с завистью глядя, как едят и пьют внутри хорошо одетые люди. Благодарить мальчишек-газетчиков за брошенный пяти– или десятицентовик, на который я смогу купить чашку кофе с рогаликом.