Абрахам Вергезе - Рассечение Стоуна (Cutting for Stone)
Мне нравился этот нескладный «БМВ» с его торчащими на обе стороны цилиндрами, Шиве тоже. У машин есть пол, и «БМВ» был дамой царского рода. Сколько себя помню, низкий рокот ее мотора звучал рядом по утрам и поздно ночью, когда Земуй уезжал на работу и возвращался. Я слушал удаляющуюся поступь его тяжелых башмаков, и мне делалось его жалко. Я представлял себе, как неуютно ему брести домой в одиночестве, особенно в дождь. Длинный плащ и пластиковый капюшон не спасали, все равно промокнешь.
Через пять минут я услышал, как скрипнула кухонная дверь. Вошла Генет в моей пижаме, из которой я вырос.
Давнишней злости не было и в помине. Ее сменило незнакомое выражение: печаль. Волосы у Генет были откинуты назад и повязаны голубой лентой. Какая-то она была вялая, отстраненная, будто мы расстались пару лет тому назад.
– Где Шива? – спросила она, садясь напротив меня.
– В нашей комнате. А что?
– Ничего. Так.
– Хему и Гхоша вызвали в больницу.
– Знаю. Они сказали маме.
– С тобой все хорошо?
Она пожала плечами. Глаза ее смотрели сквозь светящуюся шкалу «Грюндига» на какую-то отдаленную планету. На правой радужке у нее было размазанное пятнышко, след от попавшей искры. Это случилось, когда мы маленькими детьми раздобыли где-то целую ленту винтовочных капсюлей и принялись колотить по ним камнями. Изъян был заметен только с близкого расстояния и под определенным углом, а то, что глаз чуть косил, только придавало ей мечтательный вид.
Хрипела китайская радиостанция, дребезжащий женский голос издавал звуки, которые невозможно было воспроизвести. Мне стало смешно, но Генет даже не улыбнулась.
– Мэрион? Сыграешь со мной в жмурки? – Голос у нее был нежный, мягкий. – Один-единственный разик.
Я застонал.
– Ну пожалуйста…
Ее настойчивость поразила меня. Словно ее будущее было поставлено на карту.
– Ты пришла только ради этого? Шива уже в постели.
– Сыграем вдвоем. Прошу тебя, Мэрион.
У меня язык не поворачивался отказывать Генет. Только вряд ли ей повезет больше, чем днем. Еще сильнее расстроится, вот и все. Но если она так настаивает…
За окном чернела беззвездная ночь, чернота просачивалась через занавески в дом и проникала мне под повязку.
– Я передумал, – сказал я в пустоту.
Она и ухом не повела, завязывая второй узел на мешке из-под рисовой муки, что нахлобучила мне на голову. Только рот остался открытым.
– Ты меня слышишь? – рассердился я. – Я так не хочу, мы так не договаривались.
– Ты жульничал? Признаешься? – Голос был вроде как не ее.
– Мне не в чем признаваться.
Порыв ветра сотряс окно. Бунгало закашлялось, поперхнувшись дождем.
Она заставила меня вытянуть руки по швам и обвязала ремнем Гхоша.
– Так ты не сможешь сдвинуть повязку. Обхватила за плечи, крутанула вокруг оси. Еще и еще.
Я вертелся волчком.
– Прекрати! – закричал я.
– Сосчитай до двадцати. И не вздумай подглядывать.
Вокруг меня клубится мрак. Почему, если кружится голова, непременно тошнит? С размаху натыкаюсь на что-то твердое. Это диван. Бок болит, но на ногах я устоял. Это нечестно! Связывать мне руки, лишать ориентации… Она просто издевается.
– Мошенница! – кричу я. – Если тебе очень уж хочется выиграть, так и скажи.
Резкий щелчок по жестяной крыше заставляет меня вздрогнуть. Желудь? Сейчас с грохотом скатится. Жду, но больше ничего не слышно. Вор проверяет, дома ли хозяева? С завязанными руками я вдвойне беззащитен. Чихаю. Сейчас чихну во второй раз. Не получается. Черт бы побрал грязный мешок.
– НАТЯНИ РЕШИМОСТЬ НА КОЛКИ!* – кричу я. Понятия не имею, что это значит, но Гхош частенько повторяет эту фразу. В ней есть что-то залихватски-неприличное, она придает храбрости. Сердце у меня колотится. Храбрость бы мне ой как пригодилась.
* Шекспир. «Макбет», акт 1, сцена 7 (пер. М. Лозинского).
Вот он, нужный мне запах, правда, куда более слабый, чем утром. Направление сразу и не определишь. Проклятый мешок на голове!
– Я тебя поймаю, – рычу я, – но со жмурками на этом покончено.
В столовой натыкаюсь на буфет. Словно мантру повторяю: «Натяни решимость на колки». Выбираюсь в коридор и иду к спальням.
Я хорошо знаю, куда ступать, чтобы половицы не заскрипели, не одну ночь провел у двери в спальню Хемы и Гхоша, подслушивая, особенно если между ними возникал спор. Хотя с ними никогда не поймешь, ссорятся они или милуются. Хема как-то сказала про меня: «Весь в отца. Такой же крепколобый» – и засмеялась. Я был потрясен. Мало того, что крепколобый (а я вовсе не считал себя таковым), так еще и унаследовал эту черту от человека, который, как я воображал, однажды войдет через главные ворота. Хема никогда не называла его по имени, но тон ее, когда она нас сравнивала, был скорее одобрительный. А как-то ночью я услышал следующие ее слова: «Где? В каком месте? При каких обстоятельствах? А тебе не кажется, что мы могли бы повнимательнее посмотреть в лицо ей или Стоуну и догадаться? Как так вышло, что мы ничего не знали? Почему они молчали? Скажи что-нибудь, Гхош!» Я ничего толком не понял. А Гхош почему-то промолчал.
Сейчас, с мешком на голове, отчетливо припоминаю каждое слово. Повязка на глазах словно расшевеливает память и обостряет обоняние. Чувствую, надо расспросить Хему и Гхоша, о чем они тогда говорили. Только как? Сознаться, что подслушивал?
Нос приводит меня к нашей спальне. Проскальзываю внутрь. Запах усиливается. Здесь должен быть комод. Тыкаюсь лицом в мягкую ткань. Вот оно что. На дверце комода висит ее пижама. Умно. Принюхиваюсь, будто собака-ищейка, вожу носом по пижаме, зарываюсь в нее лицом.
Произношу вслух:
– Очень умно.
Знаю, Шива в постели. Зачем он нацепил свой браслет? Слышу звон бубенчиков, этакое уклончивое бормотание.
Меняю направление. Чиркаю плечом о стену коридора. След ведет в кухню, хоть это и против правил. К тому же аромат имбиря, лука, кардамона и гвоздики перебьет все прочие запахи.
В каком-то порыве становлюсь на колени и обнюхиваю кафель. Да! Беру след. У двуногого существа, что ходит, задравши нос, перед четвероногим нет шансов. Кто куда, а я направо.
Скольжу на коленях. Кладовая. Знаю: правила игры бесповоротно изменились. Точнее, никаких правил нет в помине. Ничто уже не будет таким, как прежде. Пусть мне всего одиннадцать, но мое сознание сформировалось. Мое тело будет расти, мои знания и опыт обогатятся, но все то, что является мной, Мэрионом, та часть меня, что воспринимает окружающую действительность и ведет внутреннюю летопись для потомков, уже вольготно расположилась в моем теле и жадно впитывает жизнь, которую я ощущаю так остро, как никогда. Хотя ничего не вижу и руки у меня связаны.
У двери в кладовую поднимаюсь на ноги.
– Я знаю, ты здесь. – Голос мой отдается эхом в длинном и узком помещении, и я иду прямо на Генет.
Она передо мной. Если бы руки у меня были свободны, я бы ее ущипнул или шлепнул. Слышу сдавленный звук. Смех? Нет, не думаю. Это плач.
Хочу утешить ее. Желание нарастает. Это первобытный инстинкт вроде того, что привел меня к ней.
Подаюсь вперед.
Она слабо отталкивает меня. Просит, чтобы не уходил?
Мне всегда казалось, что Генет довольна жизнью. Ест с нами за одним столом, ходит с нами в одну школу, она – член семьи. Отца у нее нет, но ведь и у нас нет родителей. Зато у нас есть Хема и Гхош, как и у нее. Я считал, она нам ровня, но, пожалуй, приукрашивал. Наша спальня больше, чем все ее продуваемое ветрами жилище, где всего одна-единственная комната. Сортир у них во дворе возле дровяника, если ночью приспичило, выходи под дождь. Если Гхош и Хема баюкали нас, переносили в волшебный мир «Мальгуди», а когда наступала пора, гасили свет, то Генет читала сама при свете одинокой голой лампочки под звуки радио, которое Розина слушала допоздна. Мать и дочь спали в одной постели, обогревались жаровней, от одежды Генет пахло дымом и ладаном, что ее очень смущало. Нам ее жилище казалось уютным, а Генет его стыдилась. Пока мы были поменьше, мы бывали у нее так же часто, как и у нас дома, но потом, хотя Розина всегда была рада нас видеть, Генет перестала нас приглашать.
Я все это ясно вижу, хоть у меня и повязка на глазах. Впервые сознаю: в ней живет дух соперничества. Чтобы разглядеть то, что само бросалось в глаза, понадобилось их завязать.
Еще один шаг вперед. Жду. Никто не пихается и не щиплется. Мотаю головой в разные стороны и скольжу щекой Генет по уху. У нее щека мокрая. Чувствую на шее ее горячее прерывистое дыхание. Она медленно поднимает подбородок.
Дикарь во мне сохраняет бдительность. Будь настороже, говорит он мне. Мне уютно и хорошо. Чувствую себя победителем.
Ноги у меня сведены вместе. Наклоняюсь вперед. Генет чуть отступает, и я валюсь на нее, прижимая к полке. Наши бедра соприкасаются, мы тремся щеками. Жду, когда она оттолкнет меня, выпрямится. Но она и не думает.
Тела друг дружки нам прекрасно знакомы. Мы возились, боролись, карабкались в наш домик на дереве, а когда были помладше, купались вместе в бассейне-лягушатнике. В больших ящиках, набитых соломой, в которых в Миссию прибывала стеклянная посуда, мы играли в домашнего врача и не придавали значения нашим анатомическим различиям. Но сейчас, когда я не вижу ее лица, а мешок скрывает от нее мое, все это влечет нас своей новизной. Я уже не Человек-невидимка, а Слепой, чувства которого до того обострились, что он внезапно как бы прозрел.