Хелен Уолш - Низость
Теперь небо меняется — темное, свирепое и вспученное. Еще не сумерки, но уже и не дневной свет. Замечаю паб, прямо у самого лесного склада, и ускоряю шаг, мечтая о его темном и скабрезном уюте как о наркотике. В нем пусто, если не считать молоденькой барменши с суровым лицом, которая моему появлению явно очень не рада. Ей все тут мешают, но вдвойне мешает ей какая-то там неуместная девчонка-студентка, которая говорит ей «пожалуйста», «спасибо» и «сдачи не надо». Вот кто я для нее. Ебаная девчонка-студентка.
Я опрокидываю пару «Джеймсонов». Внутренности тряхануло, ноги налились тяжестью, так что я прошу «Стеллы» в расчете, что ее пузырьки выведут меня из ступора. Вместо этого у меня перед глазами туман, и аккумулирующееся опьянение настигает меня жутким мутным приливом. Сижу у стойки и посматриваю на тетку. Она так себе, костлявая с жирными сиськами. Она сидит с другого конца, слегка отвернувшись и прикрывая свои сиськи с тем успехом, что на всеобщее обозрение выставлено ее рыхлое пузо. У меня в голове мелькает образ — беременная шлюха, что я однажды видела в самом начале Парламент-стрит, как она садилась в машину и старалась не обращать внимания на выпуклости и толчки в своем вздувшемся животе. У нее был такой печальный и одинокий вид, словно у нее нет никого в этом мире. А вот эта штуковина стала в ней расти изнутри и мешать ее бизнесу — еще одна безотцовщина, которую надо кормить.
Теперь барменша странно на меня смотрит, и я призадумываюсь, а не разговаривала ли я вслух, но я слишком напилась, чтобы этим заморачиваться. Зал начинает слегка покачиваться, а мочевой пузырь у меня до боли полный, так что я бреду в туалет и чуть подмигиваю ей, минуя ее.
Сижу на толчке с пустым мочевым пузырем, голова свисает между ног, кабинка ходит ходуном. Я сожалею, что пила то последнее виски, ведь это от него у меня в горле возник этот гадостный сиропный вкус. И тут, какая радость, я вспоминаю о кокосе, роюсь в кармане и вытаскиваю жирную фасовочку. Сажусь на корточки и кладу небольшую горку на крышку. Занюхиваю, затем прижимаю руку ко рту и резко сглатываю, чтобы подавить рвотный рефлекс в ту секунду, когда химическая желчь устремляется вверх по моему горлу. Желудок скоренько успокаивается, и мне снова нормально. Не на приходе, просто ровно. Возвращаюсь в бар, а там теперь барменши, и обе насупились на меня так, будто меня показывают по кабельному. Оборачиваюсь через плечо взглянуть, не может ли их взгляд быть направлен на что-то еще, но паб совершенно пуст. Заказываю еще полпорции, сажусь у окна и пытаюсь вести себя настолько нормально, насколько я себя чувствую, но барменши продолжают пялиться, и ползучая паранойя заставляет меня метнуться в ослепительный свет улиц, что режет мне глаза не хуже бритвы. Я все куда-то иду и иду.
Вот занесло на Ламбет-Роуд — зловонная утроба города, где подростки в пижамах дерзко прогуливаются мимо машин, припаркованных на тротуарах, и каждая из них грохочет стремящимися переорать друг друга стереосистемами. Две проститутки с голодной напряженностью на лицах проходят мимо меня и смеются. Меня опять начинает вырубать. Еще кокса. Еще алкашки.
В очередной паб, небольшой, забитый трещащими игральными автоматами. Я нацеливаюсь прямой наводкой к сортирам дозаправляться, а потом устраиваюсь в темном углу. Пристально смотрю на стол и разрываю на кусочки промокшую картонную подставку под стаканы. Напиток стоит передо мной, как я его покупала не помню, и ебать, это заведение кишит суровыми персонажами — пронырливыми заморышами в спортивных штанах. Делаю несколько больших глотков из своей пинты. Здесь мне хорошо. В безопасности и защищенности. Я просто еще один лузер, прожигающий очередной день своей жизни.
Часы над стойкой показывают четыре-тридцать, и паб заполняется разными персонажами. Не более чем смазанные пятна — двигающиеся кляксы, но у них чистые и ясные глаза, они глядят на меня гиенами. У меня сушняк во рту, потому я хорошенько отпиваю из бутылки. Она пуста, равно как и три пинтовых бокала, выстроившиеся на столе. Начинаю тревожиться, так как знаю, что я всего этого не пила, а кто-то или что-то в баре пытается одурачить меня. Весь этот ебучий бар — злой, порочный и задумавший наебать меня. Мне стоит выбираться отсюда. Я ковыляю к двери, продираясь в море гнусавых голосов и случайных рук, что пытаются помешать мне выйти, а затем я оказываюсь на холодной темной улице и сажусь в первый автобус, который едет в мою сторону.
Вот сейчас опять на Хоуп-стрит, смотрю, как небо провисает и оседает над городской топографией, и в голове всплывает строчка из той песни:
Укрывшись в сердцевине бесконечной ночи, ты поймешь: ничто не светит ярче, чем темнота.
Я читаю ее какому-то бомжу, рассевшемуся на тротуаре, и его лицо складывается в улыбку. Я шлепаюсь рядом с ним, угощаю его сигаретой, и мы размышляем об ушедших днях, в тишине, каждый о своем.
Сумерки сгущаются в черноту, и я, безнадежно бухая, вваливаюсь в «Блэкберн-Арме», оседаю у стойки, опрокидывая виски за виски. Я пиздец как счастлива освободиться от всех них — этих жалких уебков. Особенно Джеми и папа, они еще заплатят. Я собираюсь врезать этим двоим так же больно, как они сделали мне, ублюдочные жалкие козлы. А потом я попадаю на колени к какому-то пацану, всматриваюсь в точеное смуглое лицо сквозь остекленевшие глаза, а он говорит мне идти домой, а Ван Моррисон доносится из музыкального автомата, а я на ногах, раскачиваюсь под «Brown-Eyed Girl», и никто особо не обращает внимания, а смуглый парень качает головой, изумленно и все же высокомерно, и, может быть, я просто дам ему трахнуть меня, ведь он смотрит на меня, думая, что я симпатичная хорошая девчонка, а если бы он только знал, какая гадость гноится у меня в голове, и я собираюсь рассказать ему, но я парализована это жгучей агрессией у себя в глотке, которая возникла из ниоткуда и хочет сломать меня и смыть дождем мою на хуй ночь, и музыка, видимо, закончилась, ведь парень ведет меня обратно на мое место, и он ненадолго убегает, и мы курим пополам косой, я предлагаю ему кокса, и он шифруется в туалете, но не возвращается, а меня особо не колышет, ведь трава такааааая пиздатая. Вот куда я шла весь сегодняшний день. Сижу здесь с этим изумительным косяком, и все эти изумительные люди, они несут на себе отметину города, и за неподвижностью их глаз маячит такое отчаяние, но вот если бы они курнули моей травки… Но вот пора, надо выдвигаться, ведь изменение в атмосфере будет означать изменение прихода, а меня уже понемногу тащит, но не по-плохому тащит, просто мне не нравится, как я улыбаюсь людям, вроде как нарочито, чтобы доказать, что я нормальная. Выдавила глупую ебучую резиновую улыбку, чтоб они только не таращились. Я шагаю на улицу в войлочную черную ночь, а она суровая, прочищающая голову и притом безошибочно опьяняющая. Пиздец, от зимнего воздуха я делаюсь еще более одуревшей, поэтому я зажимаю ладонью рот и задерживаю дыхание, и тогда я топаю по Бедфорд-Сквер, а в голове у меня зарождается план, и шумливое треньканье города переходит в зловещее бормотание. У меня сушняк, тело прогорклое, а легкие заражены бациллой ночи. Жгучая бычка возвращается, и вот я в корпусе Элеонор Рэтборн, где дислоцируется папа. Смотрюсь в зеркало в женском туалете и не узнаю отражение, ищу кокос, но не нахожу, и, пиздец, мне реально нужно чем-то зарядиться, чтобы я могла видеть себя правильную, поскольку та особа в зеркале мне не нравится. Совсем ни хуя, а Ван Моррисон гудит где-то фоном и так странно и гнусаво, что меня пробивает на «ха-ха», и я оказываюсь в коридоре, натыкаюсь на людей и чуть не валюсь на пол от смеха, а папы в кабинете нет, а эта тетка в очках и со страшной рожей вылупилась на меня, реально на хуй вылупилась, что вовсе не прикольно, но я не могу не ржать, а она что-то говорит, но говорит зашифровано, а это невъебенно мерзко, ведь ей известно, что я не пойму, не пойму, пока не отыщу кокос. Теперь я ищу папу, вламываюсь в кабинеты, сортиры и аудитории, заполненные шокированными смазанными физиономиями. Где, еб ты, он? И я расталкиваю студентов и взрослых с одутловатыми лицами, и люди разговаривают на своем шифрованном языке, а мне сейчас надо отыскать кокос, и тут я вспомнила свой зачаточный план — вспомнила, что у папы большая лекция, последнее его занятие в пятницу, и вот зачем я здесь. Теперь вроде все стало яснее.
* * *Я влетаю в аудиторию, и меня подмывает выкрикнуть что-нибудь язвительное и остроумное, но я онемела. Вижу его, мужчину, кого все боготворят, и все, на что я способна, это рассмеяться над ним. А потом я реву, взахлеб, выбегаю оттуда и бегу, бегу. Папа бежит мне вдогонку, закатав рукава, и он тоже всхлипывает. Он поймал меня и пытается помочь мне, но тащит меня за руку в неправильную сторону, и все кричат на своем шифрованном языке. Мы на улице, и он прижал меня к стенке, а я разоряюсь на него и сообщаю ему, что все знаю про тетю Мо, чье лицо я больше не в состоянии вспомнить, а потом я заявляю ему, что он ненормальный, злой и жалкий, а потом я говорю, что люблю его, хоть и пришла сюда сказать ему, что я его ненавижу, и вдруг он отшатывается назад, и все больше и больше студентов высыпают на траву. У него делается совсем смятое лицо, вроде скомканной газеты, и он съеживается, или, может быть, это я отхожу дальше и начинается дождь. Воздух снова пахнет промышленностью, промозглый и забродивший, а я, спотыкаясь, выхожу за пределы своего ареала на совершенно полностью новый перекресток. Я бегу, отчаянно стремясь убежать от этого. Бегу, очертя голову, в центр города, вдыхая полные легкие сумасшедшего ночного воздуха, в голове грохочут голоса и мелькают злые пьяные рожи блядей и проституток. Бегу, бегу и бегу. Мною движет нарастающий страх.