Крэг Клевенджер - Дермафория
Я вытащил из кармана сложенный листок с записями. Ты и твой пес, вы не выпускали меня из виду ни на секунду, начиная с первого дня. Ты рылась у меня в голове, пускала в ход карты, чтобы заранее знать каждый мой шаг, твоя собачонка сообщала тебе всю необходимую информацию, и вот теперь Отто дал деру, прихватив все, что я сумел скопить. Отто, гребаный крысеныш. Знаю, ты не вернешься. На этот раз я сам позвоню Уайту и попрошу, чтобы за дело взялся Могильщик. Я знаю, что делать.
Гремит гром. Мне ведь шагать до рассвета, а тут дождь. Снова грохочет. Пес ошалело залаял — наверное, испугался, что если молния ударит слишком близко, у него что-нибудь закоротит и цепи погорят. А вот мне уже ничто не угрожало. Я мог танцевать на крыше с клюшкой для гольфа, потому что свое получил, а гнев ангелов дважды в одну точку не бьет.
Тело как будто налилось свинцом. Домик сотрясался от грома. Что еще? Взять запасную пару носков и куртку потеплее. Может, прихватить мусорный пакет вместо зонтика. Чтоб тебя, Отто!
Гроза не стихала, рассерженные ангелы бросались на землю, как и те, что загоняли в подвал нас с отцом, только на сей раз один выкрикивал мое имя. «Эрик!» разносилось приглушенно по трясущемуся дому. Собачонка сбежала по ступенькам и, жалобно скуля, закружилась под ногами. Опять гром и опять звучит мое имя. Телефон на заправке кишит жучками, в кафе за посетителями следит лосиная голова; именно она подала знак вертолетам, и те последовали за мной сюда. Ошибиться невозможно, это не просто стук — кто-то сердитый колотит в дверь мясистым кулаком, да так, что дрожат стекла в окнах.
Я запаниковал, а тут уж не до кайфа. За следующим порогом либо смерть — потому что разорвется сердце или лопнет какой-нибудь сосуд в мозгу, — либо покой буддистского монаха, предшествующий судорожному повороту кнопки выброса.
Пес продолжал гавкать, выдыхая в холодный воздух горячие облачка пара. Если так и стоять, беспомощно провожая взглядом тающую цепочку лая собаки-шпиона, меня схватят. Если он увидит, что я ушел, то передаст им, что меня нет. Протявкает, как Лэсси из телефильма, своим собачьим кодом.
Код. Пульсирующие эллипсы растворялись в воздухе, каждая цепочка не длиннее четырех-пяти выдохов, но и этого достаточно. Гав, гав, гав, гав. Длинный, короткий, длинный, длинный, а я спокоен, как глубокий космос, и так же чист.
В подвальной лаборатории остался целый фунт первоклассного МДМА и двенадцать фунтов метамфетамина в разных стадиях кристаллизации. Общей стоимостью больше чем на 150 000 долларов.
Я отключил охлаждение.
Шесть неразрезанных листов с марками ЛСД на общую сумму 36 000 долларов, больше пяти тысяч индивидуальных доз.
Я открыл все восемь пятигаллонных емкостей с эфиром. Пес вот-вот перестанет лаять. Отгрузки ожидали три сотни Зеленых Беретов, столько же Безумных Шляпников, Белых Кроликов и Мистеров Тоудов, а также сотня Желтых Субмарин и Блю Мини. На улице они пошли бы за 28 000 долларов. Лабораторное оборудование тянуло примерно на 75 000 долларов.
Удивительно, что Зеленые Береты вообще продавались. Лисы Пустыни были хороши, но их никто не брал. Пришлось пустить их на рынок в другом цвете и под другим именем. Та же участь ожидала Спутники, Ночных Стражей, Толстяков и Малышей. Это были наши «Эдсели» [7]. Лай прекратился.
Я вырубил электропитание. Нигде не заискрило. Нигде не задымило.
У меня был галлон толуола и один из сотни шанс на то, что они не начнут палить, когда я открою дверь подвала. Выглянув в щель, медленно приоткрываю дверь и делаю шаг в ночь, к моему единственному шансу на удачу. Разливаю толуол, и он стекает по ступенькам. Только не бросать банку — может выбить искру. Подношу огонек зажигалки к уголку твоей фотографии и бросаю на ступеньки. Можешь считать, твоя карточка спасла нас обоих. И бегу.
Между вспышкой и ревом пламени никакого промежутка. На четыре секунды в пустыне стало светло, как днем. Я промчался их на максимальной скорости. Все ночные обитатели пустыни оказались вдруг под обрушившимся с центральной сцены потоком света. Койоты, луговые собачки, пауки размером с кулак и в десять раз волосатее и так хорошо знакомые канаты жидких мускулов. Без этого света я бы умер.
Пламя утихло, и за этим накатила длившаяся не больше секунды волна тьмы. Ветер успел пощекотать кожу. Я сбавил шаг, и когда грохнул второй взрыв, горячий ураган пригнул к земле полынь. Я остановился передохнуть и оглянулся. Огненный шар размером в половину дома поднялся в небо. Красиво.
За первым взметнулся второй. Взлетел и разорвался, метнув во все стороны огненные языки, которые, вихрясь, соединились, словно разбежавшаяся было пылающая стая, и вытянулись дугой в сторону Лас-Вегаса. Горели летучие мыши. Злые как черти, они высматривали меня. Надо бежать. Надо обогнать собственное эхо.
Я был в двадцати футах от дома, когда она с треском оторвалась от разлетающихся огненных нитей. В сорока — она катилась, догоняя. В шестидесяти — стихла и рассеялась. Ночная жизнь зарывалась в землю, прячась от апокалипсиса.
Я бежал, пока пламя освещало путь, потом перешел на шаг, когда мир погрузился в темноту. Шагал, соскакивая с шоссе, завидев свет фар. Впереди, на перекрестке, уже мерцал фонарь. Шаря по карманам в поисках мелочи, нащупал таблетки. Достал. Теперь они были единственным уличающим доказательством. Их было вполне достаточно, чтобы отправить меня за решетку даже без привязки к лаборатории. Усталость исчерпала запас спокойствия, ленивые плывуны делирия цепляли за ноги, стягивали грудь и шею и душили. Я запаниковал и проглотил все.
Дальше память расплывается.
Глава 24
Память хватает себя за хвост среди горящих летучих мышей и плавящихся ногтей; Оз рушится, превращаясь в дымящийся синяк на лике пустыне, далекий пожар догорает, и телефонная будка темнеет. Не видно ничего, кроме черного металла и пластикового ящика аппарата. Только почему он зеленый? Глаза привыкают к темноте, и я уже не в телефонной будке. Зеленым светится монетоприемник кабинки номер четыре. Нащупываю деревянную панель, защищающую Стеклянную Стриптизершу от мира, окружающего розовую комнатушку.
То ли я проваливаюсь сквозь пол, то ли это монетоприемник начинает уплывать. Вытягиваю руку, достаю до выключателя. Из черноты изливается свет. Вижу спешащего вниз по стене зеленого таракана. Он исчезает за кроватью. Моргаю, и жизнь кончается.
Заседание продолжается. Морелл и обвинитель подходят к скамье, занимают места и заводят диспут по поводу внушительной экспозиции улик, пронумерованных, снабженных ярлычками и разложенных на двух приставленных один к другому столах. Улик так много, словно их собирали на месте крушения авиалайнера. Речь идет о допустимости доказательства, и спор разгорается из-за каждой чашки, пакета и конверта, каждого образца почвы, осколка стекла, гипсового слепка отпечатка автомобильной шины, регистрации моего транспортного средства, обожженных кусочков таблеток, записей телефонной компании и так далее, перечню нет конца. Обвинение не в состоянии предъявить ни одного свидетеля, который бы видел меня на месте преступления. У них нет никаких доказательств того, что между лабораторией и остальным миром существовали какие-либо деловые отношения и происходил какой-либо обмен. Каждая представленная улика есть обгорелый фрагмент чего-то более крупного и определенно более уличающего, но само по себе все шатко, неубедительно и спорно. Морелл, к моему удивлению, предъявляет опровержения и возражения с ловкостью фокусника. Позиция его основывается на том, что относительная близость вещественных доказательств к лаборатории не может быть принята во внимание, поскольку эксперты пожарной службы не сумели точно установить силу взрыва и однозначно решить, насколько далеко могли разлететься фрагменты, тогда как в отношении температуры их мнение более определенно, поскольку пожар практически уничтожил все до нулевого уровня. Морелл перечисляет облавы и аресты, имевшие место на прилегающих территориях, указывая на то, что собранные улики могут быть следствием этих действий. В общем, улики ничего не решают, но собранные в кучку говорят мне то, что я уже знаю: доказать что-то, кроме разве что поджога, очень трудно, и вопрос заключается в том, примет их судья или нет.
Оглядываю зал, надеясь обнаружить знакомые лица. Может быть, увижу тебя. А если увижу, как к этому отнесусь? Энслингера нигде не видно. Если его и вызовут в качестве свидетеля, то не сейчас, а позже. Интересно, нет ли в зале Манхэттена Уайта и Могильщика? Не следят ли они за тем, что здесь происходит и какие показания я даю? Но их тоже не видно. Иногда, когда двери зала открываются, я оглядываюсь через плечо и замечаю только что вошедшего зрителя. Иногда двери захлопываются за тем, кто только что вышел, но кто именно, посмотреть не успеваю. Поразительно, сколько знакомых появилось у меня за короткий промежуток после пустоты, и без них зал заседаний выглядит пустым. Может быть, в следующий раз я приглашу Стеклянную Стриптизершу, чтобы посидела в свободное от работы время — мне было бы покойнее.