Гилберт Адэр - Буэнас ночес, Буэнос-Айрес
— C’est pour chier?[106] — Eh… en fait, oui, — ответил я, стараясь не показать смущения. — Pourquoi tu poses cette question?[107] Матиас схватил мою руку и прижал к своей промежности; я ощутил под джинсами его напряженный член — необыкновенных, прямо-таки гаргантюанских размеров.
— Parce que je vais t’enculer. Tu comprends maintenant?[108] Он протянул ко мне руку и неожиданно погладил меня по подбородку.
— Mais comment? Tu es imberbe?[109]
— Imberbe? — переспросил я. Слово было мне незнакомо.
— Безбородый, — пояснил он по-английски с ужасным акцентом. — Ты не бреешься?
Я покраснел:
— Дважды в неделю. Я же блондин. Щетина не сразу становится заметна.
Матиас еще раз погладил меня по подбородку.
— Мне это нравится, — сказал он без улыбки.
Уборная оказалась типа «дыра в полу». Присев над ней, я задумался. Мне еще никогда не приходилось заниматься содомией, и перспектива оказаться пронзенным огромным членом Матиаса — как я себе представлял, это должно было оказаться чем-то вроде харакири сзади, — уже заставляла мой собственный съежившийся член сигнализировать мне о недомогании в ожидании того, что нас с ним ожидало. Я принял решение. Не спустив воду в уборной — Матиас из своей комнаты наверняка услышал бы шум льющейся воды, — я на цыпочках пересек площадку и спустился по лестнице; только уже собравшись выйти на улицу, я вспомнил о клятве, которую себе дал.
Если я сейчас смоюсь, я должен буду признать это еще одним из своих сексуальных провалов (пусть до сих пор я ни от кого еще не сбегал). Нет, сказал я себе, тот новый человек, которым я стал, не может такого допустить. В следующий момент я закрыл входную дверь изнутри, прокрался наверх и явился к Матиасу, как будто ничего не случилось.
Глядя на меня с подозрительностью, которой я уже начинал побаиваться, он сразу же спросил:
— Qu’est-ce qui t’a pris si longtemps[110] — Oh, tu sais…[111] — пробормотал я, закрывая за собой дверь.
Матиас несколько секунд мрачно раз-мышлял, потом довольно оскорбительно бросил:
— En fait, c’est mieux comme ca. J’aime pas les culs sales, moi.[112]
Он воспользовался моей задницей, как и обещал. Обработка была методичной, резкой и неприятной, без всякой смазки, весьма безрадостной для меня, но именно такой, как хотел Матиас.
Для начала дырка между моими ягодицами и не подумала как по волшебству распахнуться, какятого ожидал; напротив, она выбрала именно этот момент, чтобы накрепко закрыться, и Матиасу пришлось использовать свой вспухший, красный с синими жилами член как таран, чтобы проникнуть в мой темный потайной грот. От причиненной вторжением боли у меня на глаза навернулись горячие соленые слезы. Я попытался охнуть и даже закричать, но мое горло не издало ни звука, кроме слабого еле слышного покряхтывания. Уткнувшись лицом в подушку, я подумал — Матиас как раз вогнал в меня свой меч по самую рукоять, — подумал, как школьник, давящийся дымом от первой сигареты: «И это считается удовольствием?»
И все же через час, когда я раскорякой, как кривоногий комик в каком-то старом черно-белом вестерне, вышел на улицу, боясь даже представить себе, во что превратилась моя несчастная задница, я в первый раз на личном опыте испытал то, о чем только теоретически разглагольствовал раньше: сущность гомосексуального акта, по крайней мере одной из его разновидностей, заключается в его чрезвычайной мужественности, обостренной мужественности, мужественности в квадрате, в кубе, напряженной и зверской, мужественности супермена, который прячется в каждом Кларке Кенте.[113] Которая пряталась и во мне, читатель, да, даже во мне.
Вот с тех пор и началось мое систематическое исследование всего, что город мог предложить не слишком привередливому гею с нездоровым воображением и здоровым телом. Ничто не было слишком грязным для меня, ничто не представлялось слишком рискованным; ни один любовник не оказывался слишком брутальным или слишком жеманным, слишком босхианским[114] или хоть в чем-нибудь «слишком». Я приобрел сезонный билет на гейский секс и был намерен воспользоваться им до последнего пенни.
Я проводил свою жизнь, или по крайней мере свою жизнь до этого момента, прячась в лабиринте возведенных мной самим крепостей, защищающих меня от реального мира, в котором, как я знал, я был шарлатаном. Я раздул свои немногие апатичные приключения в цветистую антологию совокуплений, которая могла обмануть моих друзей, но самого меня оставляла в безнадежном унынии. Теперь я решил во что бы то ни стало войти в этот мир, испытать все на собственном опыте, наполниться до предела текучей любовью расстрельнои команды любовников, хотя бы некоторые из которых, как я надеялся, будут очарованы, а не разочарованы моей неопытностью, и чья изощренность добавит такой желанный блеск моей все еще дилетантской технике.
Я теперь уже не могу вспомнить и половины из моих многочисленных постоянно менявшихся партнеров… Среди них был Виктор — двадцатишестилетний француз, имевший идиотскую привычку постоянно поправлять пенсне, сползавшее с носа, но который в интимной обстановке, к моему весьма приятному удивлению (одетый, он представлялся совершенным недотепой), оказывался чудом с телом великолепных пропорций, которое, казалось, имело больше членов, чем даровано биологией, гибких и приспособленных к самым разным действиям, как принадлежности швейцарского армейского ножа. Был еще Дрю, двадцатидвухлетний выпускник Чикагского университета, со светлыми лобковыми волосами и забавной формы пенисом, который научил меня тому, что при определенном опыте можно скакать на любовнике с такой же легкостью, как ехать на велосипеде.
Я и скакал на его голой спине, как на человекообразном «Харли-Дэвинсоне», в похожей на келью комнатке студенческого общежития, где Дрю останавливался, приезжая в Париж, еще более аскетичной, чем мой номер в «Вольтере». Был Бенжамен, нервный, слегка прыщавый, слегка вонючий юноша девятнадцати лет, с которым я познакомился в антракте в Опере (на объединенном представлении «Эдипа-царя» Стравинского и «Дитя и волшебство» Равеля), когда в буфете он выдул целый стакан пива одним глотком, закатив глаза, как новорожденный, сосущий грудь. Он отвел меня в родительский (пустой) дом рядом с монмартрским фуникулером, где немедленно исчез в ванной и появился оттуда через одиннадцать минут (я засек время). Когда, расстегнув его джинсы, я обнаружил, что под ними ничего нет, мальчишка с вызовом взглянул на меня и не очень убедительно — сделав глубокий вдох, словно признаваясь в страшном грехе, — заявил: «Я никогда не ношу белье». (Мне ужасно хотелось писать, когда часом позже я вышел из этого дома, но я не попросил разрешения воспользоваться туалетом Бенжамена, опасаясь увидеть кое-что, в спешке не убранное с глаз.) Был еще Рамон, кубинский политический эмигрант, человек без возраста, который, по его словам, провел некоторое время в концентрационном лагере на одном из гаванских стадионов, о которых так много тогда говорили; он быстро и по-деловому оттрахал меня, воспользовавшись, в отличие от Матиаса, вазелином. Был еще Андре, сорокалетняя жертва ишиаса, с носом римского императора и мрачным огнем в глазах, который вы могли интерпретировать как страсть или просто проявление скверного характера в зависимости от того, принадлежал или нет Андре к излюбленному вами типу. На свиданиях с ним бывало triste.[115] Был еще улыбчивый сенегалец Оскар, двадцатилетний студент, чья комнатка в интернациональном студенческом городке Парижского университета оказалась еще более тесной, чем у Дрю. У него были более черные, чем его угольно-черная кожа (как такое возможно?) брови, как у Фриды Кало,[116] твердые, как жесть, соски и огромный конический член, словно высеченный из массива калифорнийской секвойи; когда он достигал полной эрекции, мне казалось, что в крохотной комнатке негде повернуться.
Похожий на обезьянку Барбе — утверждавший, что ему всего четырнадцать, хотя ему давно сравнялось пятнадцать, — однажды солнечным днем подцепил меня в бассейне Делиньи (уроки в школе он прогуливал), заметив, какими глазами я смотрю на не по годам развитый член, выпиравший из его мокрых плавок дюйма на три и гораздо более красноречивый, чем его лицо Гавроша, когда он, маленький плутишка, скользящей походкой прохаживался по бортику бассейна. В мокрой кабинке раздевалки мы провели всего десять минут, но Барбе успел полностью завладеть инициативой (сегодня он завоюет бассейн Делиньи, завтра — весь мир), едва не столкнув меня с влажной жесткой скамейки, когда, спустив плавки до колен, принялся, как Бетти Дэвис или Джоан Кроуфорд,[117] хлестать меня по щекам — бах, бах, бах! — своим непоседливым, гибким, веселым пенисом.
Клеант, устрашающе общительный, волосатый, как медведь, американец с кустистыми бакенбардами и жутким шрамом, результатом падения с мотоцикла, спросил меня, готов ли я проглотить нечто, названное им с людоедским смаком «фаджсикл». Не зная, что это такое, но испуганный его интонацией, я отказался.