Филип Рот - Случай Портного
– Алекс, что у тебя под ногой!
– Ничего.
– Алекс, пожалуйста, я слышала, как что-то звякнуло, это выпало из штанины – какие брюки! – а ты наступил! Что там у тебя на полу?
– Ничего. Это мои туфли. Отстань от меня!
– Молодой человек, как вы… О боже! Джек, скорей! Иди сюда! Что у него там?!
Папаша выбежит из уборной со спущенными штанами, с «Ньюарк таймс», развернутой на странице некрологов:
– Что вы орете, что у вас опять случилось? Мама, зайдясь в пронзительном визге, пальцем покажет под мой стул.
– Это что такое? Школьная шуточка? Что делает на кухонном полу эта черная пластмассовая фиговина?
– Это не пластмассовая фиговина… – отвечу я, – это от меня. Я заразился сифилисом у одной восемнадцатилетней итальянки в Хиллсай-де, и у меня отвалился п-п-п-пенис!
– О, моя маленькая штучка! – закричит моя мама. – Которую я щекотала, чтобы он сделал пи-пи!
– Всем стоять! Ничего не трогать! – гаркнет папаша, потому что мать бросится припасть, как вдова на гроб, к моему пенису. – Надо звонить 911!
– Как на бешеную собаку?
– А что ты, Софа, хотела? Хранить его в альбоме и показывать внукам? Какие внуки? У него не будет детей!
У матери вырвется душераздирающий вой затравленного зверя, в то время как мой папаша… Но эта картина мгновенно погаснет, я ослепну, и мой мозг за какой-нибудь час превратится в тепленький кисель.
У Джирарди на кухне, прямо над мойкой, висит картина, изображающая Иисуса Христа, возносящегося на небеса в розовой ночной сорочке. До каких пакостей могут опускаться люди! Евреев я презираю за их ограниченность, за их самодовольство, за их спесь – эти троглодиты, я имею в виду своих родителей и родственничков, на основании собственных диких предрассудков воображают себя выше других!
Но в безвкусице и абсурдности их верований, которых постеснялась бы и горилла, гоям нет равных! Кем надо быть, чтобы молиться тому, кого никогда не было, а если и жил когда-то, то, судя по этой картинке, он выглядел как палестинский педик! Румяные щечки, стрижка под пажа, рубашка из Голливуда от Фредерикса! Все, хватит, к черту вашего бога и прочий хлам! Религия унижает человеческое достоинство! Долой религию! Да здравствует социализм, да здравствует человек! Вы думали, я пришел в дом мистера Джирарди, чтобы влезть на его дочку? Избави бог! Я принес ей весть о Глене Тейлоре и Генри Уоллесе[28]! А как же? Ведь кто эти Джирарди, как не простые люди, за честь, права и достоинство которых мы с будущим мужем моей сестры воюем до хрипоты с агрессивным невежеством моего папаши и дядьки, которые голосуют за демократов, а мыслят, как троглодиты?
– Ты хочешь сделать из него коммуниста! – кричит мой папаша.
– Ты ничего не понимаешь! Все люди – братья! – кричу я. Мне хочется удавить его. Как можно не видеть очевидных вещей?
Теперь, когда Мотя официально считается женихом мой сестры, его допустили к лимонадному бизнесу, он работает у моего дядюшки шофером. Я помогаю ему, и мы с ним по субботам, поднявшись ни свет ни заря, развозим ящики «Сквиза» по всему штату Нью-Джерси. Под воздействием книги моего кумира Нормана Корвина о празднике победы в Европе «С музыкой ликования», которую мне подарил Мотя, я сочинил пьесу. «Итак, на Вильгельм-штрассе застрелен враг. Мы преклоняемся перед подвигом твоим, простой солдат, ты славный парень!» и так далее – просто волосы дыбом! – настоящий марш Красной Армии, который мы слушали во время войны, или китайский гимн: «Вставайте все, кто отвергает рабство!» Я помню каждое его слово: «Мы снова построим великую стену!», но больше всего мне нравится: «Протестом наполнены наши сердца! Вставайте! Вставайте! Вставайте!» Я не могу удержаться и начинаю читать Моте свою пьесу прямо в кабине грузовика, когда мы проезжаем Ирвингтон по дороге, ведущей на запад, туда, где Иллинойс, Индиана, Айова! О, моя Америка, леса, поля и горы! С этими словами я обычно засыпал, после того как спускал в носок. Название моей пьесы – «Звон свободы», она написана «поэтичной прозой». Это драма с моралью, в ней два действующих лица – Толерантность и Нетерпимость. К тому времени, как мы сворачиваем к закусочной в Довере, штат Нью-Джерси, Толерантность встает на защиту черных от упреков в том, что они дурно пахнут. Пафос моего гуманизма и сострадания, латинизмов и аллитераций, почерпнутых мной из словаря Роджетса (подарок моей сестры), в сочетании с рассветом на местности, с татуированным парнем за стойкой, которого Мотя называет «шеф», с жареной картошкой, которую я впервые получаю на завтрак, с тем, что меня слегка укачало в кабине, с моими «ливайсами» и мокасинами (хотя на дороге они смотрятся иначе, чем в школе), с солнцем, поднимающимся над сельским пейзажем моего Нью-Джерси – моего штата! – придает мне ощущение того, что я возрождаюсь к новой жизни, будто у меня нет позорных секретов. Я чувствую себя непорочным, сильным и добродетельным, я чувствую себя американцем!
Когда мы снова выезжаем на дорогу, я клянусь при Моте, что буду всю жизнь бороться с несправедливостью, бедностью, дискриминацией и заступаться за невинно осужденных – клянусь при моем новом старшем брате, который обожает бейсбол, борьбу за освобождение человечества и мою старшую сестру; я ему во всем подражаю, я даже готов полюбить Ханну за то, что благодаря ей у всех обездоленных появился хороший шанс на равноправие, ведь через Мотю я вышел на А. К. В., на Билли Молдина, а это для меня такой же великий человек, как Коровин и Говард Фаст, – я клянусь бороться с несправедливостью, бедностью и дискриминацией всех людей «силой пера», потому что это мой народ! При этом у меня кожа покрывается пупырышками и я плачу от умиления.
Я просто обледенел от страха: я боюсь этой девицы, боюсь сифилиса, боюсь ее папашу и его гангстеров, боюсь кулаков ее братика (не очень я верю Смолке, будто они знают, что она шлюха, и им на это наплевать – какими бы они ни были гоями, это все равно невероятно). Еще я сильно опасаюсь, что когда я услышу на лестнице шаги и выпрыгну в окно, то напорюсь на острые пики ограды. Всем известно, что такая решетка не здесь, а на Лайонз-авеню, но я уже плохо соображаю, мне мерещится заголовок в газете: «РЕКЛАМНЫЙ ПРЫЖОК СЫНА СТРАХОВОГО АГЕНТА» и фотография, на которой острые железные пики и кровавая лужа – у меня дома этого не переживут! – меня начинает мутить.
Я замерзаю от ужаса, а Мендель жутко потеет. Запах потеющих черных наполняет меня состраданием и вдохновляет мою «поэтичную прозу», а от белого Менделя так разит, что, как выражается моя мама, «он меня тошнит». Но, несмотря на подобную особенность, все равно на меня он действует совершенно завораживающе. Ему, как и мне, шестнадцать, он тоже еврей, но в остальном мы совершенно непохожи. У него прическа «утиный хвост», длинные баки, свободный костюмчик с одной пуговицей, туфли с острыми носами и воротнички, как у Билли Экстайна, причем гораздо длинней, чем у самого Билли. Ничего себе еврей! Фантастика! Учитель этики говорит, что у Арнольда Менделя интеллектуальный коэффициент гения, но он занимается только тем, что угоняет машины, курит сигареты и напивается пивом до рвоты. Вы представляете? Это еврейский-то мальчик! В довершение всего он ходит в кружок любителей дрочки, который собирается в доме у Смолки после школы. То есть пока родители пашут в своей мастерской, эти садятся в кружок впятером и дрочат наперегонки, и кто первый спускает, тому и бабки, а банк они ставят по доллару. При всех своих пороках – онанизме, эксгибиционизме, вуайеризме и фетишизме – мне трудно поверить, что такое возможно! Настоящее свинство!
Я могу обяснить его выходки только тем, что у Менделя умер отец. Мальчик без отца – этот феномен меня всегда занимал.
Ну, а Смолка почему? Потому что у него мать работает! Моя-то мать, как я уже говорил, постоянно обходит дозором все шесть комнат нашей квартиры, как лесные разбойники свои охотничьи угодья. В доме нет ни единого уголка, ни единого ящичка, который бы не был тщательно обследован и запечатлен в ее памяти – куда до нее Смолкиной матери! Она целыми днями сидит в мастерской на низенькой скамеечке и что-то шьет при плохом освещении, у нее потом просто нет сил рыскать по квартире со счетчиком Гейгера в поисках пачки похабных французских открыток. У них нет алюминиевых жалюзи, значит, они не так состоятельны, как мы, у них мать работает, ей некогда сыном заниматься – вот почему Смолка может ходить в бассейн, дергать всех за письку, питаться одними булочками всухомятку и неплохо соображать, что к чему. А у меня каждое утро горячий завтрак и к нему множество запретов впридачу, на все! Поймите меня правильно (впрочем, по-другому и не получится), разве плохо в зимнюю непогоду, отряхиваясь на пороге, слышать, что из кухни доносится по радио песенка «Тетка Дженни» и запах томатного супчика? А свежая глаженая пижама каждый день? А проветренная прибранная спальня? А чистые трусы и майки, которые заботливо разложены на полочках в шкафу? Неужели понравится, когда они не белые, а серые и кучей валяются в ящике, а носки с дырками? Или когда ты болеешь, а тебе некому принести кружку чаю с лимоном и медом?